реки, и это небо, и дали, и пароход — казалось огромным, необъятным, воздушным, полным напряжённого движения. Это был новый мир, о котором я не читал ни в одной сказке и не слышал ни от бабушки Натальи, ни от Володимирыча. В их рассказах чужая сторона, большие дороги и сёла ничем не отличались от нашей деревни и столбовой дороги, по которой мы ехали на телеге в Саратов. И люди были такие же домашние, как и у нас в Чернавке. А здесь жизнь бурей вырвалась на волю и несётся куда-то в безвестную даль.
На правом берегу отвесные обрывы в оползнях и обвалах уходили назад, один другого выше. Потом они вдруг исчезали, и открывалась широкая зелёная долина в лесах и большое село с белой колокольней. На берегу маячила двухэтажная голубая пристань, а на её палубе ворошились люди.
III
Вечером, когда тускло зажглись на стене жёлтые спиральки в стеклянных пузырьках и многие пассажиры уже храпели, Варвара Петровна встала со своего чемодана и позвала мать:
— Пойдём-ка погуляем с тобой, Настя, наверху, а то ты совсем здесь увяла.
Отец сидел, обхватив колени, и разговаривал о деревенских делах с Маркелом, который лежал на спине рядом с Ульяной.
— Я похожу, Фомич, маненько, а то всю голову разломило… — робко обратилась мать к отцу. Он недоверчиво смерил взглядом Варвару Петровну и неодобрительно покосился на мать.
— Иди… только не задерживайся. Здесь — всякий народ.
— Да уж ты, Василий Фомич, доверь её мне, — пошутила Варвара Петровна. — Охраню её от всякой напасти. А уж ежели вы на ватаги едете, так ей придётся самой о себе заботиться, на своих ногах стоять. Артель робких не жалует.
Отец хотел показать себя перед нею учтивым, понимающим, как надо держать себя с образованными людьми: он тряхнул кудрями, многозначительно усмехнулся и переливчатым голосом ответил:
— Мы сызмала привычны к толчкам да пинкам, Петровна. Хуже худого не будет, а хорошее в душе хороним и сберегаем себя от лукавого, от мирского греха.
— Со своей чашкой, Василий Фомич, далеко не уйдёшь. — Варвара Петровна засмеялась. — Разобьют её — обмирщишься.
— Я богу верю, а не зверю.
Маркел захохотал, встряхивая большое своё тело.
— Говорок! Верь-то верь, да на верии — дверь. Лезь в подворотню, Вася. Из подворотни ползти вольготней. У мужика — хребет крепкий: хоть трещит, да дюжит.
— Вот и я говорю, — подтвердила Варвара Петровна. — Не ползти, а на ногах держаться надо. Хоть лежачего и не бьют, зато мнут.
Она ласково провела ладонью по спине матери и подтолкнула её вперёд. А лицо матери улыбалось от смущённой радости, и глаза блестели. Пошла она очень легко, прихорашиваясь, ощипываясь, оглядывая себя, и видно было, что она стыдится своего деревенского вида.
А меня всё время привлекали невиданные пузырьки лампочек с раскалёнными завитыми проволочками: это было тоже чудо. Я знал только горящую лучину, восковую свечу, коптящий маргасик и керосиновую лампу, которая висела над столом в избе. Но красный накал тоненькой проволочки в стеклянном шарике — огонёк, который появился неизвестно откуда и неизвестно как, совсем околдовал меня. Я не отрывал от пузырька глаз и следил, как дрожит в нём красная, пушистая от огня ниточка.
Маркел поднялся на локте и поглядел вслед Варваре Петровне и матери. Отец тоже смотрел в их сторону: он был польщён участием учительницы.
— Ещё молода бабёнка-то моя, а на всю деревню отличалась. Другие, как колоды, а она — аккуратная, чистоплотная, говорит — как поёт. Да и в семье у нас все этакие урядистые.
Маркел пропустил слова отца мимо ушей и ткнул пальцем вслед женщинам.
— Барыня — не барыня, и на бабу не схожа. Ни пава, ни ворона. По умственности учёная, а по обычаю вроде как с чернядью. Словно как бы у народа в няньках живёт.
Он опять распластался на своём тряпье. Отец и тут хотел показать своё превосходство над Маркелом.
— Есть у нас такие чудаки-баре — в народ идут, народ жалеют. Для души. Вот рядом с нами — богатеющий помещик Ермолаев, Михайло Сергеич. Ни в чём мужику не отказывает, по избам ходит, и обращение ласковое: мужички! мужички! Не такой, как другие собаки. А то вон в Дубровке есть тоже Малышевы Сергей Андреич и Лександра Семёновна… тоже баре. Только с мужиками и знаются. За народ в Сибири страдали.
Маркел заколыхался от смеха.
— За народ!.. Милостыньки я им не подам и в батраки не пойду за семишник. Тут, голова, неспроста: не та собака злая, которая лает, а та, которая тишком да молчком за портки цапает. Они, ласковые-то баре, для души льстивые: не заметишь, как под шумок охомутают. У нас тоже такой благодетель оказался: земля — божья, мужички, труд — ваш, а нас уважь!.. Да так опутал, что из году в год полдеревни по миру ходит.
— Ну, Малышевы-баре не такие… — запротестовал отец и упрямо насупился. — Малышевы за мужика — горой, а Ермолаевы — не мироеды: всегда — по закону. Жаловаться на них грех.
— Ты, Вася, мне не перечь! — рассердился Маркел и даже сел от волнения. Он схватился за бороду, и в глазах его сверкнула злоба. — От эдаких ласковых бар я насилу ноги уволок. Всё под метлу вымели: и избу, и скотину продали, и из коробья всё выгребли…
Ульяна завозилась и заплакала.
— Будет тебе сердце-то надрывать, Маркел…
Маркел взмахнул рукой и ударил кулаком по коленке.
— Коли ты барин — бей в зубы. А об себе думать — моя забота. Не жалей меня, не причитай: мужичок-беднячок, бессчастный дурачок! Этот жалельщик, как поп, проповедовал: на клочках своих вы, мужички, животы надорвали, и ни хозяину корка, ни коню солома. Вот вам мои угодья — берите их и пашите миром, и свои — наделы — в один со мной удел. Всё — обчее, и я вам — ровня. Плакал, плакал, жалел да жалобил, всем горы золотые сулил. На счётах щёлкал, целыми возами каждого счастьем наделял. Ну, и подсёк: ни земли, ни избы, ни скотины. Я-то, спасибо, убежал да ещё кое-кто подался, а там народ сейчас за колья хватается — барина-то громить будут. Не сдобровать… Куда пойдёшь? Кому скажешь? Ты меня не жалей! — заорал он и опять сел с бешенством в глазах. — Ты меня, по своему положению, в харю бей. А я тебе сам могу ножку подставить и своё урвать. А то: мужичок- милачок! Да я не мужичок и не милачок, а рассукин сын комаринский мужик.
Он отмахнулся, завертел лохматой башкой и осторожно лёг рядом с Ульяной.
— Ну, молчок, Ульяна. Прорвало меня маленько. Будя! Лежи! Была бы сила да мощь у Маркела — он всегда у дела: он и плотник, и шорник, и друзьям угодник.
Отец молча, с опаской поглядывал на него и затаённо усмехался в бородку. Тяжёлый и сильный, Маркел стеснял его своим бунтом: отец не любил и сторонился опасных людей, словно они грозили зашибить его. Они слишком много занимали места и слишком много у них было размашистой силы. Маркел напоминал дядю Ларивона, а дядя Ларивон не щадил никого в минуты бешенства. Это были люди, не сродные отцу: он и боялся, и презирал их. Тревожил