тебе в зачёт, ежели в обиду себя не даёшь. А вот перед молотобойцем-то Степаном ты — ещё огрызок, и лягаться стригунку не подстать. Как же мне с тобой компанью вести?

А Степан всё ещё смеялся и вытирал рукою слёзы.

— Ничего, дядя Игнат!.. Это парень нашенский: с приключениями парнишка.

Хотя я и чувствовал себя жутковато около этих прокопчённых людей, но не хотел показать, что струсил перед ними: я с деловитой серьёзностью прошёл в тёмный угол к мехам и попробовал, смогу ли поднять тяжёлые крышки, смогу ли давить на них и давать непрерывную струю воздуха в горн, не надорвусь ли в первые минуты работы?

Мне очень хотелось, чтобы кузнец был доволен мной, чтобы Степан удивился моему уменью обращаться с мехами, чтобы ко мне отнеслись они, как к настоящему работнику, и поняли, что я пришёл в кузницу не из праздного любопытства. Водиться мне не с кем было: Гаврюшка исчез бесследно, парнишки моего возраста жили в посёлке, но этот народ был чужой, неизвестный, опасный. Я издали видел, как шайки малолетков бродили по улице, бросались комками земли и преследовали друг друга. Книжек у меня не было, а своего «Руслана» и «Робинзона» я знал наизусть. Мой топорик ненужно лежал под подушкой, и я не знал, что с ним делать. Перед тем как пойти в кузницу, я приспособился точить на точиле около плота ножи для резалок и карсаков. Но это занятие не увлекло меня: скучно было стоять перед точилом, и я мёрз на холодном ветру или в промозглом тумане. Мне нужна была работа постоянная, как долг, как радость, чтобы ощущать, что я здоров, что сердце бьётся у меня бойко и весело. Попросту говоря, мне ненасытно хотелось жить.

Меха оказались лёгкими, и хоть мне приходилось подпрыгивать, чтобы вскинуть крышки вверх, но от этого я чувствовал удовольствие. А для того чтобы дать сильную струю воздуха, я повисал то на одной, то на другой руке.

— Так, так! Ладно! — одобрительно басил кузнец. — Да он, выходит, умелый меходув.

— С приключениями парень! — согласился Степан. Это присловье у него, должно быть, означало высшую похвалу. — Одно плохо — ростом опоздал: прыгает блошкой перед гармошкой.

Он подхватил старый ящик, который стоял у стены, и положил его передо мною.

— Раз, два — и вырос! Сразу стал на ящик старше.

С этого дня я начал работать в кузнице. Вставал я затемно вместе с другими и по звонку возвращался в казарму тоже ночью, закопчённый, покрытый ржавой пылью, уставший, с ломотой в руках и пояснице. Мать встречала меня с горестным лицом и со страхом в глазах, и мне казалось, что она готова заплакать. И каждый раз взмахивала руками, словно хотела подхватить меня, унести в свой уголок.

— Да кто это тебя в такую кабалу погнал? Для кого это ты надрываешься? Ни мне, ни себе никакой спорыньи. Спокою от тебя не знаю — всё время сердце ноет. Простудишься, надломишься — и захвораешь.

Но я резонно доказывал ей:

— А ежели ты захвораешь, кто тогда работать будет? Чай, с голоду-то умирать не охота. Дядя Игнат мне жалованье выхлопочет.

Но она ещё больше тревожилась от моих возражений и однажды отважилась упрекнуть кузнеца.

— Не заманивай ты, Игнатий, парнишку-то. Сгубишь его у меня, как свою девчонку…

Кузнец добродушно ухмыльнулся и ответил не ей, а мне:

— А ты, Фёдор, скажи матери-то, какой ветерок занёс тебя ко мне на порог.

Мне было стыдно и перед кузнецом, и перед резалками, которые сидели вокруг стола и ужинали, а особенно перед Прасковеей, что мать, как клушка, заслонила меня от кузнеца, словно цыплёнка. Но ни Прасковея, ни женщины даже не взглянули на нас. Только кузнечиха огрызнулась, звякая чашками и кружками в своём кутке:

— Спрячь его к себе под мышку и не суйся в чужой курень! Бездомный кутёнок сам лезет в первую подворотню. Этакого шатуна давно бы в люди надо отдать, а он у тебя без дела болтается.

Но мать неожиданно вскипела и, с враждебным блеском в глазах, вызывающе вскинула голову.

— Я и без тебя знаю, что делать со своим дитём. Не учи, ежели своего робёнка уморила.

Кузнец смотрел на мать с добродушной ухмылкой: ему, должно быть, казалась потешной её горячность. Он лениво прикрикнул на жену:

— Не твоё дело! Застынь!

Феклушка поднялась на локте и тоненьким голоском, по-бабьи, пропела:

— Это я, тётенька Настя, упросила Федюшку к тятяше на меха пойти. Мне-то сейчас мочи нет, а он здоровенький. «Поди, говорю, Федяшка, в кузницу — встань заместо меня…»

И этот её милый голосок словно поразил всех: в казарме стало вдруг тихо, а женщины с изумлением повернулись к Феклушке. Что-то трепетное и неуловимо хорошее пролетело по казарме и ласково дотронулось до сердца каждого. И мне показалось, что кто-то даже вздохнул облегчённо. Мать застыла на месте и с дрожащей улыбкой смотрела на девочку.

Я не утерпел и крикнул:

— Я и без Феклушки пошёл бы. Она только поторопила меня. А чтобы я не боялся дяди Игната, хвалила его. У тятяши, говорит, душа всех краше.

Меня оглушил общий хохот. Сначала я не понял, почему люди уставились на меня и тряслись от смеха, потом обиделся и надулся. Я хотел показать себя кузнецу самосильным работником, человеком, который с радостью берётся за любое дело и всегда готов броситься на помощь не только больной Феклушке, но и взрослым, как Галя, а меня вдруг ошарашили хохотом. Что же потешного в том, что я хоть и отрок, как меня смешно называла Раиса, но смело стараюсь защищать своё достоинство? А маленьким своим умишком я понимал, что люди привыкли жить по какому-то общепринятому укладу, который принуждает каждого быть покорным, незаметным, применяться друг к другу, но держаться особняком, ютиться в своём углу и не высовываться оттуда из опаски, как бы не подняли насмех да как бы не ударили по башке. Одним словом, жили впритирку, заподлицо, как говорят плотники. И этот уклад создавался сам собою, ватажным духом, и был нерушим. И только Прасковея с Гришей, да Оксана с Галей — городские люди — тревожили всех своей смелостью и непокорливостью.

Несмотря на то, что работали от темна до темна, все, как и раньше, пели песни на плоту и так же, как и в прошлые дни, с плота уходили густой толпой с пляской, словно срывались с цепи. И на плоту, и в мастерских, и в казарме жил свой ватажный, беспокойный, самоуправный дух, который похож был на вольность. Мне нравилась эта разбитная артельная жизнь; каждый из этой сотни людей был сам по себе — вёл себя по своему нраву: одни — смирно, безгласно, другие — разудало, озорно, третьи — степенно и расчётливо, с трезвой раздумчивостью. А такие, как мать с Марийкой, — мечтательно ждали каких-то необыкновенных событий и праздничных дней. Они льнули к Прасковее и к Грише-бондарю, всегда весёлому, уверенному в себе человеку, который знал какую-то недоступную всем правду. Мне казалось, что он весь светился свойственной ему душевной красотой. И несмотря на то, что все надрывались на работе и ели отвратительную болтушку и сырой горький хлеб, а в конце месяца многие не получали ни копейки на руки, — никто не унывал и не жаловался. А в те дни, когда было невмоготу и у людей не было гроша за душой, бунтовали, ругались и

Вы читаете Вольница
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату
×