Когда я принес свою новую работу в Академию и показал ее преподавателю, тот спросил:
– Ну, и что ты этим хотел сказать?
– Ленинградская весна.
– Это не весна, а тем более не ленинградская весна. Для Ленинграда что характерно? Летний сад, Парк Победы, ЦПКиО, а ты какие-то задворки раскопал и называешь это Ленинградом.
– Но в Ленинграде тысячи таких сквериков. Многие из них – разбиты на месте разбомбленных домов, – попробовал вступиться за меня товарищ.
– Садик-то садик, но как его увидишь? Весна с молодостью ассоциируется, с материнством, вон у нас сколько картин на эту тему написано. Посмотришь на такую картину, и жить хочется. А если старуху взял, так хоть бы детворы побольше дал. У Яблонской видел? Та же тема, а как решена? Да и потом, у тебя все образно как-то, холста что ли у тебя мало? Тришкин кафтан получился, неба мало, ноги срезал, фигуру-то нарисовать трудно целиком? Чего все молчишь-то? – возмутился А. Д. Зайцев.
Мне действительно нечего было сказать. Я начал было говорить об особом настроении ленинградской весны, о поэзии ничем не примечательных на первый взгляд ленинградских двориков, о том, что весна – это не просто смена времен года, а великое явление, философское понятие, говорящее о возрождении жизни и юности, мечтами о которой живет даже старое сердце…
– Ну, это все интеллигентщина. Народ всего этого не поймет. Народу это не нужно Что народу до твоих задворок? Написал бы хоть «Парк Победы» к 1-му Мая!
Если прежде я соглашался с авторитетным мнением преподавателя, то теперь уже ничего не мог изменить в своей работе не потому, что был так уверен в своей непогрешимости, – нет, мы просто говорили на разных языках!
Каждый день я спешил домой из Академии, чтобы снова сесть за работу, которая приобретала для меня новый смысл, являясь источником неведомой ранее, ни с чем не сравнимой радости.
В следующей своей работе я хотел выразить впечатления от ночного города. Огромный дом, глядящий десятками освещенных окон, за каждым скрыта своя сложная жизнь – кто-то ссорится, кто-то одиноко грустит у окна… Огни, огни… А внизу, у подножия дома, влюбленные. Мне так хотелось передать всю хрупкую нежность навсегда запомнившегося мне юного женского лица и маленькой, как лепесток, руки – совсем как у Нины.
Эту работу я закончил в 1955 году. Она потом неоднократно выставлялась на многих выставках. Вслед за этой работой я написал «Последний автобус», потом «на мосту», «Осеннее окно» – дневник души человека, затерянного в большом городе двадцатого века, и, наконец, портрет Достоевского.
Я чувствовал себя счастливым: я видел в жизни новый смысл И новый путь.
В стремлении обрести себя, в поисках смысла жизни, тайны бытия и сменяющихся, как облака в небе, цивилизаций, я любил бродить по пустынным залам Эрмитажа, стараясь понять взгляд скульптур древнего Египта. Они смотрели мимо меня – смотрели в вечность. Воля к бессмертию – основополагающая черта этой давно ушедшей цивилизации.
Архаика первых греческих скульптур, триумф врага тьмы Аполлона, великолепие и мощь древнего Рима… Кто из нас, соприкасаясь с тайной времен, не задавал себе вопрос: откуда мы и куда идем? Наши серые будни становятся такими преходяще-ничтожными перед ликом великой тайны, и мы, дети сегодняшней духовно выжженной цивилизации, благодаря свободной воле, данной Богом человеку, если устоим перед всепоглощающей бездной материального мира, еще сумеем ощутить дыхание вечности и обрести себя, борьбе за утраченные идеалы.
…За окнами было серое небо, моросил холодный осенний дождь… Я до сих пор люблю это малоизвестное стихотворение Александра Блока, написанное им в самый канун революции:
9 июня 1916 г.[70]
Мой учитель Борис Владимирович Иогансон
После III курса студенты распределялись по мастерским известных художников. У нас были тогда два конкурирующих направления. Б. В. Иогансон – представитель московской школы училища живописи, ваяния и зодчества и В. М. Орешников – представитель ленинградской школы, возросшей на эрмитажной музейности. Их объединяло верное служение партии и правительству.
Иогансон чтил своего учителя К. А. Коровина, Орешников – Эрмитаж и Эль Греко. У