нравится. За час – 100 рублей!» – повторила она с возмущением. «Знаете, – обратился я к Галичу, – как рассказывает Джорджо Вазари, одна флорентийская синьора выразила возмущение Рафаэлю, что он работал над ее портретом всего лишь час и потребовал, в отличие от меня, солидную сумму денег». «Ну и что было дальше? – невозмутимо перебил меня Галич, похлопывая своими удобными домашними туфлями. „А дальше Рафаэль ответил, товарищ Галич, что прежде чем сделать так быстро и хорошо свой портрет, он работал долгие годы“. „Но вы же, все простите, не Рафаэль“, – взвизгнула жена Галича. „Зато вы флорентийская синьора, – огрызнулся я. – Ладно. Из уважения к Борису Абрамовичу оставляю вам этот портрет на память“. Я с трудом сдерживал обиду и возмущение.

На улице меня догнал возбужденный Слуцкий. «Признаться, я этого не ожидал от Галича. Ничего себе советский миллионер! Да и она тоже хороша. Но Саша сказал, что отдаст вам ваш гонорар». «Пусть подавится, сволочь сытая, я ему эти 100 рублей в морду брошу», – подвел я итог нашей встрече. А через неделю в нашем длинном коммунальном коридоре вечером раздался звонок, и я услышал грустный голос Бориса Абрамовича: «Илья, вы получили от Галича 100 рублей? Я ему ваш почтовый адрес дал». «Нет, не получил», – так же грустно ответил я. Через неделю мне снова позвонил Слуцкий, без обиняков спросил: «Получили?» Я промолчал. «Тогда надо плюнуть и забыть, – посоветовал Борис Абрамович. – это для меня, может, большее потрясение, чем для вас».

После этого нашего разговора мои отношения с Борисом Абрамовичем Слуцким постепенно угасли. Свой портрет, нарисованный мною в благодарность за его участие, Слуцкий не взял: «Без денег не могу принять вашу работу, а денег у меня, как и у вас, нету. Мне портрет нравится, но пусть он останется у вас на память о наших встречах». Портрет Б. А. Слуцкого по сей день находится у меня. Что же касается Галича, который превратился из советского писателя в диссидента, распевающего лагерные песни (хоть сам он, как известно, никогда не сидел), то я его никогда больше не видел. Эмигрировав и переменив вероисповедание и подданство, Галич вместе с другими лидерами так называемой «третьей волны» принял участие в моей бешеной травле, стараясь помешать моему растущему авторитету за границей. (Дома его и так добьют как антисоветчика!) В групповом клеветническом письме, состряпанном в Германии, утверждалось, что я бездарь, «рука Москвы» и агент КГБ. Галич подписал эту пакость. Вряд ли они ожидали, что я подам на них в суд и, более того, выиграю процесс, названный немецким журналом «Шпигель» феноменальным и беспрецедентным. Об этом процессе я расскажу позже. За границей, если не ошибаюсь, Галич «вступил» сначала в католичество; а потом уже и в православие. А. может быть, наоборот…

* * *

Итак, шли долгие месяцы безнадежного ожидания перемен, и мы с моим ангелом- хранителем Ниной пребывали в безысходном отчаянии: все, от кого зависела моя жизнь, были против меня, а те, кто интересовались моей личностью и кому нравились мои работы, ничем не могли помочь. Многие посещали «запрещенного» художника, хотели меня ободрить – спасибо им! Повторяю. если бы не случайные заказы на портреты, я умер бы с голода или, на радость моих врагов, должен был перестать быть художником – изменить профессию. Но вместе с тем один из тяжелейших периодов моей жизни был для меня, временем более глубокого познания России.

Особенно остались в памяти поездки в Боровск – ни с чем не сравнимую по своей красоте и поэзии жемчужину православного русского пространства. Там я задумал свои картины «Русская песня», «Русь», «Боровск зимой» и многие другие работы. Еще будучи в Ленинграде, я в монографии Нестерова любовался работой великого русского художника «Пафнутий Боровский». Во время наших поездок в Пафнутьево-Боровском монастыре располагались ремесленное училище и машинно-тракторная станция. Местные жители пояснили, что купол у храма рухнул в результате работы МТС. Показывали деревянную церковь на холме, где, по преданию, какое-то время размещались кавалеристы наполеоновской армии.

Боровск… Кругом шумят поля, на горизонте синеет бескрайний лес, а зимой все утопает в искрящемся на солнце снегу, когда по дороге, которой, кажется, нет конца, деревенские лошади с добрыми мохнатыми глазами везут одинокие сани.

* * *

Я приходил иногда к Павлу Петровичу Соколову-Скале в его мастерскую, находившуюся в элитарном доме на улице Горького, где также располагалась мастерская Налбандяна, а также певца Ленина и советских детишек Н. Жукова, Кукрыниксов, с таким пафосом изображенных Кориным. Соколов-Скаля открывал дверь, поражая своим ростом и умным лицом. Я уже говорил, что в нем было нечто от коршуна.

«Мы с тобой такие разные, – говорил он. – Но Борька (так называл он Иогансона. – И.Г.) – большая сволочь, что предал тебя. Ему все стали тыкать пальцем: вот кого ты воспитал! Вот какого воспитал ниспровергателя основ – а ты просто честный русский парень». Я помнил, как Соколов-Скаля в составе синклита Академии художеств приезжал в Ленинград для просмотра наших ученических и студенческих работ и на защиту дипломов. И помнил, как, встретившись во время международного фестиваля в Центральном парке культуры и отдыха, он долго меня разглядывал и потом сказал: «Это благодаря мне выставили твои работы». Правда, прихрамывающий, маленького роста с водянистыми глазами искусствовед, фамилия которого была почему-то Толстой, написал в каталоге выставки, что мои работы среди работ художников стран социалистического лагеря резко выделяются своим пессимизмом и упадничеством.

Мне импонировало, что в мастерской Соколова-Скаля гремела классическая музыка, по- моему, Вагнер – «Гибель богов». Работал он, если не ошибаюсь, над большим холстом «Таманский поход». Он мне рассказал, что во время войны в дымящихся руинах Берлина, войдя в числе первых в рейхстаг, был поражен картиной, открывшейся его глазам в одном из подвалов. Огонь, полыхавший там, был таким страшно-всепоглощающим, что бронзовая фигура Донателло, находящаяся в подвале, расплавилась. И из окаменевших металлических волн торчала чудом не расплавившаяся рука Иоанна Крестителя. Павел Петрович принимал большое участие в спасении сокровищ Дрезденской галереи, ругал «проклятых американцев», которые разбомбили прекрасный Дрезден, считая это варварским актом по отношению к великой Европе.

«Раз ты не пьешь – мне двойную порцию, – говорил он, разрезая на газете „Правда“ кусочки сыра. – Я рад, что ты ко мне приходишь. Ты так не похож на них – наших собратьев по кисти. Не можешь себе представить, как я одинок, и все, что у меня есть – это мои работы, а домой я даже не хочу идти. Приду, а она (он имел в виду свою жену, художницу Мясникову) натюрморты пишет. Кругом грязь, жрать нечего… Моя первая жена еврейкой была – хорошая баба…»

Жил он в высотном здании на площади Восстания. «Мы во многом и многими запутаны, Ильюша, – грустно размышлял он, со стуком ставя стакан на стол. – Хочешь – верь, хочешь – нет, а денег нет ни хрена. У меня ведь две семьи. Ну, а что такое Академия художеств СССР, ты и сам знаешь по своему учителю и моему корешу Борьке. А ведь до того, как стать шкурой,

Вы читаете Россия распятая
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату