после всего пережитого…
Сестра перечисляла мне: на «Сильве» была сорок раз, на «Баядерке» – пятьдесят…
Люди во фраках, дамы с глубоким декольте, смех, брызжущее веселье, шампанское и любовь… У зрителей светлели лица, хохот и аплодисменты прерывали много раз спектакль. Как до войны!
…Мы входили в нашу темную квартиру, шли ощупью в кухню и напевали в холодной пустоте. Сестра опять надевала ватиновую подкладку от пальто и засыпала, накрывшись двумя одеялами и старой, изъеденной молью материнской шубой. На стене мерно, как блокадный метроном, стучали ходики. За окном выл ветер, и черное небо было оживленно- тревожным в стремительном беге ночных облаков… Стекла на кухне дрожали и жалобно звенели, вторя порывам промозглого петербургского ветра. Безысходность!…
В Ботаническом саду большая оранжерея стояла после бомбежки без стекол, как гигантская пустая клетка для птиц. Замерзшие высокие пальмы уныло высились среди груды битого стекла. В дальнем углу старого, буйно разросшегося за время войны парка, у Невки, там, где свыше двух веков находится самое старое в Петербурге шведское кладбище, были разбиты огороды – единственное, что давало возможность пережить долгую зиму. Владельцы огородов, жильцы нашего дома ботаников дежурили день и ночь, чтобы спасти свой скромный урожай от воров, перелезающих на территорию сада через невысокую чугунную ограду, напротив дома, где когда-то жил Александр Блок, на берегу узкой и коричневой, заросшей зелеными водорослями Карповки.
Однажды, когда я шел по густой аллее осеннего сада, до меня донеслись пронзительный милицейский свисток и крики: «Держи его, держи!» Из-под ветвей огромного куста барбариса выскочил, как затравленный заяц, мальчик лет семи. Я машинально расставил руки. А он, не замечая меня, в ужасе оглядываясь на близкую погоню, ударился головой в мой живот. Остановившись, он снизу вверх умоляюще смотрел на меня глазами, полными слез. У него было такое бледное, худое и интеллигентное личико.
– Мальчик, не задерживай меня… Я тебе мелочи дам – все что у меня есть. – Он полез в карман дырявых коротеньких штанишек. – У меня мама больная лежит. Я ничего не украл! Я не вор… Я первый раз. Я больше никогда не буду! Отпусти меня!
Он говорил, задыхаясь от быстрого бега и слез. В маленькой ручонке, испачканной землей, судорожно сжимал морковку.
«Держи его, он сюда побежал!» – кричали совсем близко за кустом. Из разных концов парка в ответ неслись трели свистков – это отвечали и шли на помощь дежурные с других огородных участков; каждый в отдельности не надеялся на свои силы.
Я показал мальчику дыру в сломанной ограде, через которую он мог выбраться из сада. Он скрылся в тот момент, когда раздвигала кусты погоня. Я долго не мог забыть его горестное личико!
Война еще не кончилась. Ленинград залечивал раны, нанесенные огнем войны, ушедшей далеко на запад. Скоро будет победа!
Это время всегда останется в моей памяти, потому что ему я обязан открытием сложного, неповторимого мира – города, имеющего свою душу, противоречивую судьбу, которая волнует, как жизнь любимой женщины.
Некогда элегантные газоны скверов и садов были изрыты траншеями и превращены в огороды, опутанные колючей проволокой и забаррикадированные лесом старых ржавых кроватей. Ансамбли дворцов, домов и особняков, прижавшись друг к другу, тихо и грустно смотрели в светлые быстрые воды широкой Невы. Над Невой кричали чайки, и все так же красовался своей решеткой Летний сад. Лебяжья канавка чиста, как лесной ручей. Стаи малюсеньких рыбок молниеносно бросаются в разные стороны, завидев тень на воде… А вот Инженерный замок, Марсово поле, где некогда были парады императорских доблестных полков.
Нельзя говорить без волнения о прекрасных чертах Петрова града! Тот, кого он хоть однажды овеял своим дыханием и шумом листвы старинных парков, кто видел и ощущал его странную загадочную близость, тот, кому открылись его величественные и нежные черты архитектурных гимнов сквозь слезы дождя и тумана, тот, кто видел гонимые по зеленой воде каналов желтые листья, кто заглядывал в грустные глаза окон и на задворки с трепещущим на ветру бельем, – тот навсегда запомнил лик великого города.
Может быть, Петербург, как ни один город в мире, имеет свою особую душу, присутствие некоего одухотворенного индивидуального начала, заключенного в комплексе архитектурных ансамблей, величественно-широкой Неве, мостах, нависших над рябью свинцовых могучих заветренных волн… Неисчерпаем и бесконечен в своем бытии вечный город! Он меняет облик в зависимости от времени года, месяца, дня, часа. Нежная и жестокая весна со звоном ледохода, рождающая тревогу в груди, которую нельзя спрятать в призрачном свете белой ночи. А затем синее, жаркое или холодное и такое короткое лето. Хрупкая нежность улетающей осени покрывает золотым ковром опавших листьев аллеи парков города. И, наконец, наступает самое «петербургское время» – холодная мгла, промозглый ветер, качающий фонари.
В который раз гуляя в поздний вечер по пустынной длинной набережной, защищая рукой шапку от злого осеннего ветра, я подходил к Медному всаднику, поднимал голову к быстро несущемся низкому ночному небу и глядел в лицо Петра, изумляясь волевой силе, спорящей с набатом стремительных небес.
«Свободные художества» послевоенных лет
Гений воспитывается на подражании…
В сентябре 1944 года я был принят в среднюю художественную школу при Академии художеств, о которой мечтал с детства. В ту пору Академия только что вернулась из эвакуации. Само здание Академии, этого прославленного храма русского искусства, исполнено строгой и правильной красоты и не может не произвести глубокого впечатления на каждого, кто хоть раз побывал там. Как оно пострадало во время войны!
Над входом до сих пор висит чугунная доска с надписью: «Свободным художествам. 1725 год». Я счастлив тем, что Бог судил мне учиться в этом здании долгих 13 лет – вначале в