Я оторвался от листов и заложил карандашом словарь. В черном зеркале окна отражалось мое лицо: взлохмаченные волосы (стараясь подобрать верное слово, я каждый раз запускал в них пятерню), мягкий и довольно бесформенный нос, округлые щеки, уже хорошо заметная линия второго подбородка… Шагнув за тридцатилетний рубеж, я много раз истово клялся себе не запускать свою внешность. Но в этом возрасте следить за весом становится все сложнее, тело начинает выполнять заложенную в него программу, цели которой решительно расходятся с твоими, и каждая съеденная крошка норовит отложиться в стремительно растущих жировых складках, вероятно готовя тебя к ждущим где-то впереди черным дням. А после развода я и вовсе себя запустил…
Свои черты я с радостью променял бы на чьи-нибудь чужие, до того они мне обрьщли. После тридцати пяти лет в человеческом лице появляются первые намеки на то, каким оно будет выглядеть в старости. Уходящие вверх ото лба залысины набрасывают эскиз будущей плеши; морщины перестают разглаживаться, когда нахмуренная гримаса сменяется умиротворенным выражением или улыбкой; кожа дубеет, и румянцу все труднее сквозь нее пробиться. После тридцати пяти ваше собственное лицо начинает превращаться в тетеп1:о топ, напоминание о смерти, которое всегда с вами.
Лично мне мое лицо приходится созерцать постоянно: стол стоит прямо у окна, за которым, когда я сажусь работать, уже обычно стемнело. Вымытое стекло зеркалит как поверхность темного лесного пруда, передавая контуры, но поглощая цвета. А мне кажется, что очертания моего лица, хорошо видного из-за соседства с настольной лампой, и уже нечеткие абрисы мебели, украшенного лепниной потолка и тяжелой бронзовой люстры отражаются прямо в густом ночном воздухе. А может, они и действительно существуют там, за окном, тем более яркие и отчетливые, чем сильнее горит свет в моей комнате. Но ночью я обычно тушу его во всей квартире, оставляя только лампы над рабочим столом и на кухне.
Свет на кухне у меня горит, даже когда сам остаюсь в комнате, и гашу я его только когда в нее заходит бледное утреннее солнце. Делается это вроде бы для уюта, но в этой квартире жить по-другому и не получается.
Она просторная, старая, с высоченными потолками - без стремянки перегоревшую лампочку не поменять, - обставленная рассохшейся антикварной мебелью из карельской березы, чинить которую не хватит никаких денег, а продавать невероятно жалко, - квартира досталась мне в наследство от моей бабушки. Та часто брала меня к себе пожить, пока я был маленьким, поэтому когда ее не стало, а квартира досталась мне, я словно переехал обратно в свое детство.
Еще раньше, пока бабушка была здорова и я заезжал к ней в гости с ночевкой, меня не оставляло ощущение, что ее дом словно чем-то дышит. Раньше я думал, что, даже когда она выходит на улицу, по углам продолжают перешептываться отголоски ее мыслей, а в коридоре шелестит эхо ее шагов. Теперь мне кажется, что квартира просто живет своей собственной жизнью. Окна у меня выходят на разные стороны, и из-за этого по коридору часто гуляют сквозняки, а неплотно прикрытые двери посреди ночи вдруг начинают хлопать. Бывает, и положенный лет сто назад дубовый паркет принимается поскрипывать, будто по нему кто-то ходит. Паркет, конечно, можно смазать специальным средством, а на окна поставить стеклопакеты, и тогда все привидения исчезнут, но мне эта квартира нравится именно такой… Живой.
Прежде чем снова погрузиться в перtеводимый текст, я еще раз взглянул в окно. Что-то зацепило меня… Я некоторое время озадаченно всматривался в очертания лица, утопленного в глади ночного воздуха, прежде чем смог наконец разобраться, в чем дело. Человек в Зазеркалье неуловимо отличался от того, что уныло глядел на меня с другой стороны еще вчера.
Разница была в глазах. Обычно чуть осоловевшие, отсвечивающие стеклянным блеском, как у чучел кабанов и медведей в знаменитом арбатском охотничьем магазине, сегодня они, казалось, сами излучали свет. Неудивительно: впервые за долгие годы я занялся работой, которая меня заинтересовала.