— Тысяча долларов, которую вы задолжали компании, — ответил я. — Можете заплатить, и у вас не отнимут «Морячку».
— Но я не могу их взять… — пролепетал он.
— Нет, возьмешь! — рявкнул я. — Я уложил трех крутейших азиатских мордоворотов не для того, чтобы ты придерживался этикета. Бери! — И я сунул деньги ему в лапу.
Старик замер на месте, меняясь в лице как хамелеон. Первый раз в жизни я увидел его онемевшим. Наконец он промолвил:
— Стив, я… даже не знаю, что и сказать… Кажусь себе вонючим скунсом. Не могу выразить, как много это значит для меня… Ей-богу, я верну эти деньги до последнего цента. Стив, я часто бывал невежлив с тобой, но ты ведь понимаешь, это было не всерьез. Под твоей слоновьей шкурой прячутся душа и сердце настоящего мужчины…
— Ладно, чего там, — перебил я, испытывая крайнее смущение. — Не благодарите меня. Просто мне бы не хотелось увидеть, как вы потеряете «Морячку». Да и жалко старую посудину — потонет ведь, если капитаном на ней будет человек с мозгами вместо пробки.
— Не смей оскорблять меня, бабуин ты эдакий, — проворчал Старик, но глаза его снова помолодели, а на губах появилась улыбка.
ЧЕСТЬ КОРАБЛЯ
Джон Закария Граймс впервые окрысился на меня в кубрике «Морячки», в тот же день, когда мы покинули Фриско. Он был салага и нанялся на судно перед самым отплытием. Вообще-то я не обижаю салаг, если только не возникает необходимость показать им, кто «вожак» на нашей шхуне, и даже в таких случаях я скор на расправу, но милосерден, насколько это возможно. Граймс помалкивал, работал споро и не обижался на подначки бывалых матросов. Это был долговязый сухопарый горец из штата Кентукки. Не знаю, как этот горец превратился в моряка, но факт остается фактом.
Ссору начал Олаф Эриксон. Он подшучивал над Граймсом в своей дубовой скандинавской манере, но тот предпочитал не обращать внимания, и это злило Эриксона. Вскоре Олаф отпустил довольно грубую шуточку о неотесанных горцах, и тогда Граймс впервые обернулся и посмотрел на него в упор. Внешне он не дрогнул, но что-то в нем определенно изменилось. В кубрике вдруг воцарилась тишина. Улыбка слиняла с лица Олафа, он покраснел и выпучил зенки.
Граймс неторопливо поднялся и сказал: «Встань!»
Это простое словечко заключало в себе целую гамму эмоций. Олаф взревел и едва успел поднять кулаки, как Джон шагнул вперед и его длинная правая метнулась от плеча наподобие тарана. Послышался треск, будто не выдержал рангоут, и длинная желтая грива Олафа встопорщилась. Здоровенный швед пролетел по всему кубрику, брякнулся и остался лежать неподвижно.
Граймс обернулся к вытаращившим на него глаза матросам. Некоторые из них уже успели проучить Олафа, но никто даже помыслить не смел, что его можно уложить одним ударом. На узкой постной физиономии Граймса не дрогнул ни один мускул, но глаза его блестели, точно серые льдинки.
— Если кто-то надеется мной помыкать, — молвил он, — пусть выйдет, и начнем потеху! Я обойдусь без скидок и готов принять по одному за раз, либо всех вместе. Я знал, что этот корабль — не фунт изюму, еще когда вербовался. Мне ни к чему неприятности, но я пальцем не шевельну, чтобы их избежать. Если кому-то из тупоголовых не нравятся мои манеры, если он считает меня неотесанным горцем, то пускай подойдет и скажет прямо.
Тут завелся Муши Хансен. Муши обидчив, как все датчане, для него услышать слово «тупоголовый» — все равно что получить в морду. Он внушителен на вид, выше шести футов ростом; весу в нем добрых двести фунтов, и все они приходятся на долю костей и мышц. Муши проворен, как кошка, да и удар у него неплох.
— Тупоголовые? — завопил он. — Ну, держись, проклятый деревенский олух!
Он ринулся на Граймса подобно тайфуну, но после первого обмена ударами я понял, что у Муши нет ни единого шанса. Он не уступал ростом Граймсу и мускулы имел потолще, но у Граймса они были упруги, как сырая кожа, и прочны, как стальная проволока. В отличие от Муши, он не прыгал по-кошачьи вокруг противника и даже выглядел неуклюжим, но был проворнее, чем казалось. Граймс не пытался боксировать, он просто работал кулаками, как поршнями, — быстро и мощно.
Муши ударил правой Граймса в челюсть, и кровь потекла ручейком, но ей-богу, тот даже не моргнул. Его правая и левая хряснули Муши по ребрам, будто молоты по бочке, и Муши скривился от боли. Но тут же ответил серией хлестких ударов, способных уложить трех-четырех обычных парней.
Однако Джон Закария Граймс отнюдь не принадлежал к числу обычных парней, и эти плюхи смутили его не больше, чем быка — хлопки воздушных шариков. Запросто выдержав их, он перехватил инициативу и принялся методично месить голову и корпус Муши. Всякий раз, когда он бил под ребра, рука погружалась по запястье, и Муши начал сдавать.
Его удары потеряли силу, глаза остекленели, и он, шатаясь, отступил. Но я сроду не видел бойца безжалостнее Граймса. Он наседал неумолимо, наносил удары с терпением часового механизма. Он не оборонялся — защитой ему служили тараноподобные кулаки. Лицо Хансена превратилось в кровавую маску, а тело покрылось синяками. Отступив под градом ударов, он прислонился к койке. Он пока держался на ногах, но был уже не в силах поднять руки.
Но Граймс не остановился. С бесстрастным, как гранитная глыба, лицом он продолжал выколачивать перхоть из поникшего датского кумпола.
Я шагнул к нему и схватил за руку.
— Погоди! Ты что, убить его решил?
Он поднял на меня тусклые глаза. С рассаженной скулы по щеке текла алая струйка, из угла рта тоже сочилась кровь, но дышал он почти ровно.
— Разве не он начал? — спросил Граймс.
— Да, но ведь ты его проучил, верно? — возразил я. — Неужели этого мало? Оставь его.
Муши соскользнул вдоль койки и без чувств растянулся на досках. Граймс поддернул штаны, глянул на меня и сказал:
— Я о тебе много чего слышал, Стив Костиган. Тебя считают вожаком на этой шхуне, но не пытайся помыкать мною, понял?
— Никто тобой не помыкает, — с досадой повторил я. — Но я не допущу хладнокровного убийства.
— Не беспокойся, — холодно продолжал он. — Я слышал о тебе, ты обожаешь кулачные бои и дерешься ради удовольствия. Ну, а я не люблю кулачные бои, и дерусь только с проклятыми олухами, которые пытаются ущемить мои права. И если приходится кого-то взгреть, я делаю это так, что он надолго оставляет меня в покое. Я и в Кентукки часто дрался, и с тех пор, как ушел в море. Ты вожак на этом корабле? Ладно, если тебе не нравятся мои манеры, начнем потеху!
— Мне ни к чему поддерживать свою репутацию, укладывая каждого встречного салагу, — раздраженно бросил я. — Со мной уживется любой, кто не слишком возникает. Эй, ребята, поднимите-ка Муши и уложите на койку. Билл, вылей на Олафа бадью воды.