сертификатом!
— Сула! — повернулся к ней Денис. — Ну зачем все это?
— Как зачем? Живем-то один раз. Кроме того, ты теперь господин синэтер, правая рука могущественнейшего из властителей всего мира! Дурачок ты, дурачок, мой генерал! У тебя должны быть теперь и дачи, и купальни на берегах Мраморного моря…
И поскольку он все же не проявлял заметного интереса ни к дачам, ни к купальням, она не выдержала, сказала:
— Приезжала бы из деревни твоя Фотиния… Это ее дела, ее заботы, ну какая она тебе жена?
Тогда Денис просто исступленно закричал на нее:
— Сула!
Она взглянула на него исподлобья и пошла себе, насвистывая, напевая. Долго в анфиладе зал звучала ее независимая песенка:
Эти глазки, эти ласки,
Каждой позы каждый штрих.
Эти бешеные пляски
Стоят денег, и больших!
По денарию улыбка,
По оболу взмах ресниц,
Вздорожала нынче рыбка
В ресторанах всех столиц.
Но тебе не так, как прочим,
Мой мечтатель и чудак,
Все, что любишь, все, что хочешь,
Ты получишь просто так!
Потом, уже глубокой ночью, поворачиваясь на другой бок — рука затекла, — весь во власти сна и бессилия, Денис понял, что Сула где-то здесь. Отправив куда-то его дежурного чернокожего, она, в одной распашонке, стояла над ним. Денис хотел ее оттолкнуть, но она зашептала, глотая слезы:
— Не бей, не бей меня, я же до тебя не касаюсь… Но выслушать ты меня должен… Что же она не едет, не спит с тобою, что же? Ведь войны сейчас нет… У нее кто-нибудь там есть, в этой вашей Филарице!
Денис мигом поднялся, требуя, чтобы она ушла. Сула упала на пол, расстилая кругом себя свою великолепную ночную распашонку. Денис в исступлении сделал то, что она и предрекала ему когда-то. Он сорвал висящий над ложем гуттаперчевый хлыст и принялся ее стегать, а она не бежала, а поворачивалась, как бы подставляла себя под удары и стонала:
— О-о, твои удары сладостнее поцелуев! О-о!
Тогда он отшвырнул хлыст, пал ничком на постель, зарылся носом в подушки. Он, Денис, ударил женщину! Он, Денис, бил человека! Он, Денис, убийца уже, теперь стал и зверем!
Сула, сидя на полу, беззвучно плакала, можно было только услышать ее всхлипы. «Гей, внимание!» — кричала у далекого дворца ночная стража.
Он нагнулся к Суле. Задрав край распашонки, она при слабом свете лампадки рассматривала рубцы, которые он нанес ей.
— Видишь, до крови! — словно обиженный младенец, сказала она, оттопыривая губы.
Тогда он не знает сам, как это получилось. Он поднял ее, грузную и податливую, в свою постель, и вот уже он погружается в сладостный обморок ее, скорее, материнского тела, припахивающего драгоценными притираньями. И вот уж он, сам не знает как, преодолев ее любовную готовность, находится внутри и испытывает блаженство, нестерпимое, как ожог.
Потом сон, словно обморок в колодце, потом ее поцелуи, она прощается с ним, потому что уходит к себе, и заявляет с усмешкой:
— Скажу, потому что ты все равно завтра прогонишь меня со двора. У Сулы было не так много мужчин, ну, человек сто. Но ты, ты, волшебник Дионисий, единственный и неповторимый. И как это так бывает?
Уже надевая свою распашонку и персидский халат (оказывается, на ней был и халат), она еще раз засмеялась, как запела:
— У, толстопятая Сулка, наконец-то и тебе повезло!
Разлепил глаза, когда утро было уже в разгаре, как это теперь часто с ним бывает, не сразу поняв, где он находится. Искал глазами привычную золотисто-бурую Влахернскую богоматерь, но она осталась в прежней кувику-ле. На стене опочивальни покойного протосеваста безвестные умельцы выложили из смальты великолепную мозаику — Брак в Кане Галилейской. Это там, где сказано: в старые мехи нельзя лить новое вино.
Началась его придворная жизнь. Явился к нему чиновник из ведомства Высоких Врат и предложил по утрам приходить на репетиции церемоний по случаю ожидающейся коронации принца в качестве полноправного императора, соправителя христолюбивейшего Алексея II.
И вот почти каждое утро в ветхом, но чисто подметаемом зале старого дворца Вуколеон ловкий церемониймейстер, приговаривая: «Р-раз, два, три, и-и раз, два, три…» — учит приседаниям, поклонам и всякого рода римским хитростям. «И-и, повторяем, все дружно за мной, и-и, раз, два, три…»
Вновь возведенные ко двору мужиковатые пафлагонцы и всякие солдафоны (среди них и люди Враны — Мурзуфл, Канав) послушно перестраиваются из шеренги в шеренгу, а разгневанный церемониймейстер кричит:
«Ну что это за медведи! Не гнитесь, не гнитесь, не оттопыривайте локти!» — и стучит палочкой. Особенно достается бедному волосатому Пупаке, каких только он прозвищ от церемониймейстера не получил!
Полным ходом шла и военная подготовка. Привлеченный к этому делу бывший акрит Ласкарь открыл в себе талант педагога. Он учил фехтованию и на палках, и на коротких мечах, и на римских (акинаках), и на сарацинских саблях. С утра до ночи в большом зале особняка Дениса в Дафне слышен был топот ретивых фехтовальщиков, лязг стали, вскрикиванья ужаленных… Ласкарь уставал ужасно, похудел, весь окончательно высох, но он переживал как бы вторую боевую молодость, глаза горели, усы и борода топырились неимоверно.
Учились конской езде. Кроткая Альма уже пригодна была только если для вечерних прогулок по садам Дафны. Денису приводили на продажу отменных коней, но он выбрал себе бывшего коня Ферруччи, как-то он лучше чувствовал его, у них с ним был живой контакт. Поскольку бедный Ферруччи унес с собой в могилу имя этого коня, Денис придумал называть его Колумбус.
Наездник из цирка, приглашенный Денисом, демонстрировал такой трюк: на ходу он выпадал из седла, прямо на землю (ухитряясь при этом не расшибаться), вышколенный конь, потеряв всадника, останавливался как вкопанный. Наездник мигом взлетал вновь в седло, и скачка продолжалась. Настал час, когда и Денис смог повторить все это — выпал из седла, Колумбус остановился, поводя распаленной мордой в его сторону, Денис взобрался вновь в седло и Колумбус помчался, радостный, что все с хозяином так хорошо обошлось!
Денису даже нравилось все это — терпкий конский пот, жар от мускульных упражнений, мужская, грубоватая, но крепкая в дружбе среда… Странно, как это он, отслуживая в Советской Армии, ничего подобного не испытал!