мимо достатка. Но головы не опускал. Сам о себе в шутку говорит:
— Голый-босый, но гонор имею!
Гонору в нем, правда, хоть отбавляй. Потому и встревает во все. Взять колокола. Добрался до самого верха. Ключом орудовал. Как же: рабочий класс!
Мать зашивала располосованную в потасовке рубашку, всхлипывала:
— Где ты взялся на мою голову, чертяка чубатый!
Он мирно отвечал:
— Не скули по-щенячьи.
— Зачем трогаете несчастную церкву? Зачем обижаете? Вы, что ли, ее ставили, что распоряжаетесь?
Отец ударил себя по коленям:
— Опять сказка про белого бычка! Вас же, паразитов, собирали в сельсовете. Вам, паразитам, доказывали: нужна бронза для индустрии! А вы, паразиты, в драку.
Мать с девичьих лет любила церковь, бегала туда чуть ли не к каждой службе. Она пела в хоре. Стоя на клиросе, чувствовала себя вознесенной. Восторг, вера в чудо. Казалось, расставь руки, как крылья, — и полетишь ангельски легким полетом. Казалось, она близка к тайнам. Глаза впивались в росписи на стенах, на сводах. Она была рядом с ними, чувствовала себя как бы участницей и омовения, и вечери, и успения, и святого воскресения. Глаза Спаса глядели на нее с такой грустью, с таким проникновением, что весь этот вымышленный мир оживал.
Муж запретил ей петь в церкви. Она не могла простить ему такой жестокости. И сейчас она гневалась не из-за рубахи, а из-за той обидной несправедливости, которую творят такие, как ее Тимофей.
— На каждой улице кричите: «Равенство, равенство!» А сами его рушите.
— Это как же? — не понимает отец.
— А так. В церкви стоят рядом и пан и холоп. Стоят, как ровня. Где еще есть такое место?
Он темнеет лицом.
— Не на ту доску ставишь. Гнилая доска!
Умом я, кажется, больше понимаю отца, мне нравится его горячность, вера во что-то новое. Но сердцем я — с матерью. Меня приводят в трепет высокие библейские сюжеты, которые я постигаю в церкви, задирая голову. Холодеет под ложечкой, когда я слышу песнопение, льющееся с клироса.
Взбаламутили людей эти сброшенные колокола. И вчера о них, и сегодня.
В нашем соломенном клубе тоже спор о них. Котька горячится, наступает на Микитку:
— Твой листоноша тоже добрый! Он же читает книжки. Знаешь, как нужны трактора. Нам же Хавронья Панасовна объясняла! Нужен металл, вот этот, як его?..
Микита равнодушно подсказывает:
— Благородный.
— Ага! — соглашается Котька. Затем спохватывается: — Не-е! Цветной! А ты…
— Що я?
— Знаю, что ты за батька!
— А ты?
— Мой понимает: раз надо, значит, надо!
— А мне церкви жалко. Батько говорит: ишь умники. Люди по копейке стянулись, подняли храм, повесили колокола, а они хап готовенькое — и в карман. Це не дело!
Меня бьет нетерпение. Хочу знать, что думает каждый. Спрашиваю Юшка:
— Чего молчишь?
— Хиба воно мени нужно?
Вот так всегда. Батько тоже такой. Да все у них в семье такие! Только бы их не трогали.
2
Котькин отец, старый Говяз, похож на кузнечика. Туловище куцее, зато ноги — во какие махалки, длинные, словно жерди. Он землемер. Занятие как раз по нему. Шаг саженный. Бегом не угнаться. На что листоноша ходок, но и тот пить запросит. Одним словом, не ходит Говяз, а землю меряет. Лет ему, может, не так-то много. Но волосы уже седые, редкие. Усы тоже побелели, точно пылью их припорошило. Головка небольшая, верткая. Все видит, все знает, все замечает. В нагрудном кармане темного френча — блокнот и выглядывающий графитным острием толстый плотничий карандаш.
Слобода говорит о землемере:
— Понимающий человек!
В разговоре то и дело мелькают книжные слова. Если показывает свой участок, обязательно скажет так:
— Здесь райские яблочки произрастают.
Если же увидит непорядок — то ли ветку обломило, то ли плоды побило, — непременно воскликнет:
— Явление!
Зайдите к нему в сад. Встретит радушно, предложит фрукты особого сорта:
— Покушайте, будьте ласковы. Это вас заинтересует.
Менялись власти, менялись порядки. Но землемер Говяз всегда оставался прежним. Сажень на плечо — и в степь. Потому что при любых властях, при любых порядках земля оставалась прежней. Ее не убывало и не прибавлялось. Перекраивать, конечно, приходилось по-новому. Казалось, ничто не сможет его смутить. Ничто не сможет переменить ход его жизни. Но, глянь, как все повернулось!
Думал, думал Говяз, да и надумал: пора покидать насиженное место. Имущество и хату разделил между женатым сыном и замужней дочерью. Участок тоже разбил поровну, никого не обидел. Себе выговорил одну комнату. Так, на всякий случай. Мало ли чего. Вдруг на старости лет негде будет приклонить голову. Кое-какой инвентарь продал. Барахло уложил в окованный сундучок. Поставил его на бричку и айда от дому подальше. Все тихо, скрытно. Сел и уехал. Никто не знал, никто, не подозревал…
Правду сказать, я знал. Но поделиться ни с кем не мог. Клятву дал.
Котька вечером подобрался к моему окну, послюнявил палец, потер им по стеклу. Стекло издало звук, знакомый каждому пацану: иурр… иурр… Условный знак, вызывающий на тайное свидание. Я выскочил на двор. Котька стоял за углом, прижавшись боком к стене. Тихо сказал:
— Еду насовсем…
— Куда?
— Кто знает…
Что случилось с землемером? Что сорвало его с корня? Многие об этом думали, да не знали, что придумать. Сам тоже мучился. Ладно ли. поступил? Не напрасны ли страхи? Может, и не обидели бы землемера, поскольку человек нужный. Может, и не тронули бы его хозяйства, поскольку оно создано собственными руками. Батраков не держал, работников не нанимал. Все своим хребтом нажито.
В слободе собирают колхоз. Из слободы вывозят кулаков. Говорят, далеко везут — на