привороженный. За каждым разом видится одно и то же: бегут, разморенные жарой, падают, будто от пули, вниз лицом, сосут воду. Иной сдернет каску, окунет голову, крякнет от удовольствия, бежит дальше. Кого преследуют, за кем гонятся? Наши тут не проходили. Они вон куда подались, за бугор. Да и то не войско — горстка людей. Войска прошли слободой дня два назад. Правда, заслон остался. Только его в пух и прах развеяли. Так что догонять некого.
Заслону досталось трудно. Когда части отступали, немец особо не наседал. Вернее, наседал, но только артиллерией да самолетами. А живую силу в дело не кидал, почему-то решил повременить. Может, потому, что знал: все равно никуда не уйдут. На востоке кольцо уже смыкается.
На бугре, где когда-то полыхал школьный костер, немцы установили орудия. Вкатили их в молодую лесополосу. И все. Не окопались, не укрепились. Зачем окапываться, от кого маскироваться? Это было их время. Удобную позицию высмотрели, слобода как на ладони. С высоты каждая улица, каждый двор просматриваются. Через слободу Гуляйпольский тракт проходит. По тракту войска идут, видимо-невидимо. Бей — не хочу!
Ударили. Над лесополосой дымки стелются, вдоль тракта столбы огневые вырастают. И поломалась колонна, кинулась в боковые улицы. По садам потекла, по огородам. По кукурузе полезла, в подсолнухах затрещала. Пешим полбеды. Но с подводами как, с машинами? Немец, сукин сын, бьет и плакать не дает. Издевается, рогатый. Силу показывает. Ну, погоди же ты, погоди: настанет час!
Когда основные части прошли, мост рухнул. Заслон окопался вдоль Салкуцы. Думала ли когда наша речка, что такое увидит? Довелось! С бугра хлынули автоматчики. Орудия ударили по берегу. Задымились вербы, закипела вода от осколков. Заслон дрогнул. Кинулся в воду. Больше некуда было кидаться. Где вплавь, где вброд форсировали. Дальше случилось непредвиденное.
Месяца полтора назад вся слобода взяла в руки лопаты, вышла на берег. И не только слобода. Подошли и другие села. У каждого села свой табор, свой костер, свой котел. У каждого в руках то ли заступ, то ли носилки, то ли тачка. Казалось, не противотанковый ров копают, а углубление под фундамент невиданной мощи. И, конечно, никто не предполагал, что для себя яму роют.
Неприятельские танки прошли стороной. Даже шума их не слышали. Зато когда чужие автоматчики наш заслон подперли, ему некуда было деваться, как только в эту траншею прыгать. А из нее нигде никакого лаза, нигде никакого выхода. Противоположная стена крутая, высокая, на совесть сделанная. Набилось наших в ловушку порядочно. Подходи и в упор расстреливай. Из соседних дворов подтаскивали лестницы, торчмя ставили все, что можно было поставить. Некоторые дядьки опускали вниз концы вожжей или просто веревок, вытаскивали ими изо рва обреченных. Автоматчики, словно потешаясь, кидали небрежные строчки сперва в тех, кто выручал, потом в тех, кто в беде очутился. Много полегло народу.
Микита в этот час лежал за валуном, на Водяной. Почему прятался именно в этой балке, сам ответить не может.
Мать растолкала на зорьке.
— Чуешь, немцы Салкуцу переходят. Ховайся куда знаешь. Хочешь, беги в поле, заройся в скирду. Хочешь, в балку. Она от грейдера далеко. Может, и пронесет.
Хорошо, не полез в скирду. Поджарили бы, как поросенка. Они окружали скирды, словно то была не солома, а вооруженная крепость. Обшаривали автоматными очередями от пяты до гребня. Затем поджигали.
И удочки успел прихватить. Зачем ему те удочки? Умом сразу не уловил, но чувством понял: пригодятся. Поверят, действительно цивильный мужик, а не переодетый красноармеец. Не прятаться пришел, а наловить рыбки. Удочки могли пригодиться и на тот случай, если бы, скажем, пришлось сидеть тут денька два-три, пока в слободе все уляжется. Подопрет голод — закидывай снасти. А испечь рыбу можно и на углях, и на раскаленных камнях. Дело привычное.
Микита на втором году учебы остался без напарника. Костя заявил:
— Что мы тут штаны протираем? Айда в летную школу! Крымское училище набор объявило. Махнем?
— Ни, я трошки побуду.
— Нудись, учитель несчастный. Я полетел. По крайней мере — дело.
Просидел Микита в педагогическом еще года полтора, а затем в бега подался. Институт рассыпался. Кто на восток уехал, за Дон, кого под ружье поставили, на запад кинули. Микиту закружило, как соломинку в мутной круговерти, вроде бы и движется, но все на месте. С первых дней не взяли в строй: в сердце шумы обнаружили. Оставили пока. Ладно, мол, дойдет и до тебя очередь. Затем горе явилось в хату.
Слободской листоноша, Павло Перехват, сдавать начал. Уже не бегал по дворам, не разносил вести, а стонал на лавке. Хворь его скрутила. Животом, как у нас говорят, маялся. Но не простая боль его допекала, а такая, что с каждым часом точит и точит человека, словно червяк ненасытный. Возили на операцию. Вроде бы повеселел листоноша. Да ненадолго. Когда опять взяло — выкарабкаться уже не смог.
Хоронили Павла Перехвата честь по чести. И музыка играла, и речи говорили. Не поглядели, что военное время. Война, понятно, наложила свою тень на слободу. Все теперь делалось торопливей и проще. Но умер же не кто-нибудь, а сам Павло Перехват, слободской глашатай, известный всему миру человек. Потому и хоронили всем миром.
Микита марши не играл. Потому что слезами бы музыка захлебнулась. Он шел в паре с матерью, держась у отцовского изголовья. Странное, еще не изведанное чувство охватило его. Казалось, все летит в пропасть. И нет силы сопротивляться. Ничего невозможно сделать. Отца не воскресить, войну не остановить. Будущего не будет, прошлое пропало. Закрой глаза и лети вниз, пока сердце не разорвется.
Так и жил Микита, словно телок, отбившийся от стада. Тыкался носом то в одну, то в другую изгородь: все чужие изгороди. Не знал, куда себя девать, куда податься. Тишина, безвременье. Будто все вымерло вокруг. Ни в колхозе, ни в сельсовете, ни в школе, ни в клубе — нигде никого.
Похожее испытывал однажды в детстве; Помнит, уснул как-то среди бела дня… День и в самом деле был белым. Свежий снежок ласково повизгивал под валенками. Люди по- воскресному неторопливы, одеты нарядно. Детвора возбуждена, счастлива по той причине, что голова колхоза пообещал к вечеру покатать на санях. Запрягут лучших лошадей, повезут малый народ по слободским улицам. Может, еще и на гору прокатят… Микита уснул нехотя. Присел на лежанку, где обычно стелет себе мать. Посидел малость. Разморило теплынью. Приложил щеку к подушке. Думал на какую-то секунду, а вышло вон что. В вечерних сумерках бегал по пустой слободе. Где хлопцы, где сани? Выскочил на берег Салкуцы. Поймал в морозной сутеми еле слышное позвякивание погремушек на сбруе лошадей. Вон аж где они: на бугре, за ске?лей. Показалось, навсегда его одиноким оставили.
Так и теперь…
Накинул на плечи фуфайку. На голову — не картуз, а шапку: кто знает, сколько сидеть придется. Подался ка Водяную.
Микита никогда не думал, что бывает такой страх. Кажется, вот-вот задохнешься от холодной судороги. Когда судорога отпускает, тебя обдает теплом, в глазах темнеет до полного затмения. Вначале закинул было удочку. Удочку в воду, глаза по яру, вниз: не бегут ли? Ага, вон, слышится, стреляют. Хотя нет, то ветер зашелестел по сухостою. Свистнули, завозился кто-то, захрипел. Может, кого штыком прикололи в пустом курене, возле бывшего