— В скорлупе яйца…
— Если зажечь свечу…
— Во время еды…
— Когда вылупляется цыпленок…
Мы наперебой забрасывали его примерами. Ник с ученым видом кивал головой и разбивал наши соображения в пух и прах.
Никто из нас и на миг не вспомнил о мисс Прингл, только что наставлявшей нас за соседней дверью. Мы хором готовы были подтвердить, что куст, который горел и не сгорел, явно не вписывался в рационально выстроенный миропорядок Ника — в картину, какую он перед нами разворачивал. О мисс Прингл никто и словом ни разу не обмолвился. Сменяв классы, мы перешли из одной Вселенной в другую. Обе они без труда укладывались у нас в головах, поскольку ни та ни другая не могли восприниматься сознанием как реально существующие. Обе системы обладали внутренней цельностью — и не потаенный ли инстинкт, подсказавший нам, что Вселенная не подчиняется беспрекословно командам, помешал нам обосноваться в том или ином воображаемом пространстве? Как бы картинно ни описывала мисс Прингл свой мир, существовал он там, а не здесь.
Но и мир Ника не существовал реально. Мир этот не был всеобъемлющим: каждый отдельный результат, полученный путем эксперимента, был чересчур мал и не заполнял, многократно множась, Вселенную. Если Нику это удавалось, мы застывали в восторге. Так, он рисовал карту созвездий, подавая их как следствие демонстрируемого наглядно действия закона всемирного тяготения. И тогда нас, заодно с ним, переполнял дух поэзии — вовсе не науки. Дедуктивные выкладки на цыпочках тянулись к величественному хороводу звезд и чисел, однако взглянуть на небо мы и не помышляли. Поколение должно было смениться, прежде чем мне самому стала понятна разница между умозрительным представлением и тем, что видишь перед собой, закинув голову. А Ник полагал, будто говорит о реальных вещах.
Под стеклянным колпаком горела свеча. Вода поднималась, занимая собой пространство, которое ранее заполнял кислород. Свеча гасла, но прежде того успевала озарить Вселенную, разложенную по полочкам с неслыханной дотошностью: нельзя было не вскрикнуть — вот же, вот ответ на все вопросы. Если еще остались какие-то проблемы, они сами должны заключать в себе решение. Проблемы, не поддающиеся решению, с рационально организованной Вселенной несовместимы.
Вера человека зависит от его наклонностей, а кем он стал — во многом определяют жизненные обстоятельства. И однако же сплошь и рядом в разгул принуждения вторгается явственно различимый вкус картофеля — элемент, в сравнении с которым изотопы урана наличествуют в природе с избытком. Вкус этот наверняка был знаком Нику: о себе он почти не задумывался. Родился он в бедной семье и едва не надорвался, с трудом пробивая себе дорогу: оттого-то и ценил знания превыше всего. За отсутствием средств сам изготовлял приборы из жести, гнутого стекла и эбонита. Зеркальный гальванометр — творение его рук — поражал совершенством, а однажды он показал нам крошечное, внутри пробирки, северное сияние, завораживающее глаз, будто диковинная бабочка. Ник вовсе не стремился сделать из нас технарей: он хотел, чтобы мы понимали окружающий нас мир. Его космос не оставлял места для духа — и космос подлинный не преминул отыграться на нем по всем статьям. Ник был наделен любовью к людям, добротой и самоотверженностью, привлекавшими к нему всех и каждого, и он же проповедовал веру в безысходно унылую, рассудочную Вселенную — и дети пропускали эту проповедь мимо ушей. В перерыве он не мог уйти в учительскую: они толпой обступали его со всех сторон, осаждая вопросами, ловя каждый жест, желая — вопреки всякой логике и здравому смыслу — просто побыть рядом. Стоя посреди коридора в замызганном халате, он терпеливо давал разъяснения, а если затруднялся с ответом — честно признавался: не знаю; с любой малышней держался на равных. Ник, как и я, вышел из трущоб, но его вывели оттуда ум и воля. Его никто не вытягивал, он вытащил себя сам — коротышку, получившего низкорослость в наследство от многолетней изнурительной работы и жизни впроголодь. Ник был социалистом и одно время, в разгар политических страстей, состоял в партии; но его понимание социализма мало чем отличалось от его натурфилософии: он и социализму приписывал те же качества — логику, отсутствие зла и поразительную красоту. Ник провидел новый мир, но для себя самого не ждал от будущего большей платы за меньшую работу — он хотел, чтобы мы, дети из низов, учились в школах, не уступающих Итону. Он хотел отдать все богатства земли во владение нам и всему человечеству… Теперь, после распада Британской империи, при встречах с жителями тропических стран, победно ставящими свое освобождение в заслугу себе самим, я вспоминаю Ника: уж он-то с готовностью освободил бы их в ущерб себе еще шестьдесят лет назад. Правда, сам он никакой собственности не имел — даже автомобилем обзавестись не помышлял, не пил, не курил. На нем всегда был поношенный синий костюм из саржи и черный халат, съеденный парами кислот до полного истончения. Ник отвергал дух, животворящий сущее, — не потому ли, что труднее всего разглядеть то, что находится перед глазами?
Годы идут — но эти двое, Ник Шейлз и Ровена Прингл, занимают в моем прошлом все больше и больше места. Держать ответ придется мне самому, но каким я стал в итоге — зависело во многом от них, они по-прежнему причастны к моим делам. Не поняв их, я не в состоянии понять себя. Подолгу размышляя над ними, я уяснил многое, о чем в ту пору и не подозревал. Я всегда знал, что мисс Прингл ненавидит Ника Шейлза, и теперь, поскольку мы с ней так похожи, мне стало очевидным почему. Она ненавидела его потому, что добродетель ему ничего не стоила. Достопочтенную школьную грымзу с добела отмытыми пальцами пожирали тайные страсти и желания. Сколько ни отгораживалась она с разных сторон всяческими плотинами — ее неуправляемая и необузданная желчная природа прорывала любые заслоны. Могла ли она в приступе отчаяния и отвращения к себе не истязать себя всякий раз, когда истязала меня? И какие муки причинял ей, должно быть, вид Ника — рационалиста, окруженного детьми, как если бы он был святым! Ее никто не любил, кроме стайки худосочных ябедниц, угодливых подлиз и ничтожеств. Отчасти, вероятно, она отдавала себе отчет в том, какой сомнительной добродетелью является случайно сохраненная ею девственность: возможно, иногда в сером предрассветном сумраке, пока еще молчат птицы, она видела себя как в зеркале и понимала яснее ясного, что стать иной не в ее силах. Но для Ника — рационалиста и атеиста — не существовало ничего невозможного.
Мне в тот день нужен был Ник — не его урок, но он сам. Мне кажется, он заметил разводы у меня на щеках и, впав в обычное заблуждение, решил выказать сочувствие без должного на то повода. Видимо, вообразил, что меня ткнули носом в несоответствие между моим положением в пасторском доме и моей известной всем, открыто обсуждаемой, незаконнорожденностью. Он постарался задержать меня, когда все разошлись, попросив помочь убрать со стола приборы.
Я ничего ему не сказал. Не мог объяснить случившееся… Ник говорил без умолку. Он еще раз протер доску пропыленным халатом, сунул тетрадь с записями в ящик стола.
— Послушай, Маунтджой, ты хотел показать мне новые рисунки. Принес?
— Нет, сэр.
— Знаешь, тебе удается схватить сходство, и как раз это мне больше всего нравится.
— Да, сэр.
— Здорово ты ухитряешься рисовать лица! В пейзаже, допустим, можно что-то и поменять, но ведь портрет должен походить на оригинал. Не проще ли сделать фотографию?
— Наверно, проще, сэр.
— Ну так?..