Эбрахим Голестан
Любовь юных лет
Я помню, стояла жара, пыль набивалась в автобус сквозь щели в полу и поднималась вверх, а мне мешала стоявшая внизу корзина с едой, которую я все старался незаметно сдвинуть под ноги соседке. Мы ехали за город многочисленной шумной компанией – взрослые, дети, родственники, друзья. Мой друг ехал с мамой и тетей, она как раз сидела рядом со мной. Мне страстно хотелось влюбиться в младшую сестру моего друга, но в нее уже был влюблен мой второй друг, про сестру которого говорили, что она без ума от меня, и я не знал, что делать. К тому же одна моя сестра подбивала меня влюбиться, потому что сама была неравнодушна к моему другу, а вторая сестра не желала, чтобы я влюблялся в ее соперницу по отметкам и физкультуре.
Цепочка этих всем известных, но якобы тщательно скрываемых тайн была непрочной. Под вечер, на обратном пути, сестра моего товарища полюбила другого, а моя сестра уже не любила никого, друг влюбился в мою младшую сестру, а второй приятель – в старшую, а его сестра даже поклялась не любить никогда, но все догадывались, кто ей на самом деле нравится, а та, что теперь сидела около меня, молчала, как и утром. Она единственная ничего никому не рассказывала, и было неизвестно, кто занял место в ее сердце. Я же успел влюбиться в нее. И было нам кому тринадцать, кому четырнадцать.
Не успели оглянуться – начались занятия, и летнюю влюбленность вытеснили мальчишеские заботы. Хотя временами память о ней возвращалась. Возвращалась, всплывая в сознании разноцветной картинкой на стене велосипедной мастерской: парень с девушкой на велосипеде, рюкзак на багажнике, волосами красотки играет ветер, по тенистой лесной тропинке они катят в никуда.
Рано утром я шагал в школу. Дворники поливали улицы мутной водой из арыков. Вода разлеталась брызгами в воздухе, сверкала на солнце, а потом капельками усеивала землю, и зловоние арыков смешивалось с запахом набухающей пыли. С молодых платанов падали первые желтые листья.
На переменах я бегал наперегонки, прыгал и шумел вместе с другими, на уроках не слышал ни слова: когда надоедало играть в крестики-нолики, погружался в спрятанную на коленях книгу – стискивал зубы, в отчаянной скачке обгоняя гвардейцев кардинала, чтобы вовремя доставить подвески королеве. Или с трепетом внимал святой лжи епископа, который подарил подсвечник вору, стянувшему лепешку, и тем возложил на него бремя страдания и долга. Вместе с Вальжаном я плакал при виде малышки, у которой отняли монету, подставлял плечо под завязшую в грязи повозку, бежал из тюрьмы и, не желая убивать Жавера, пускал пулю в воздух, тащил на себе по канализационным ходам юношу, возлюбленного моей милой воспитанницы, неопытным детским сердцем догадываясь, что он просто избалованный мальчишка. Я страшно переживал за старика аббата, напрасно пробивавшего кирпич и камень. Он так и не успел найти путь к свободе и передал Эдмону Дантесу все свое богатство: мудрость, надежды и саван. Бывало, я дрожал, слушая горестный вопль богатыря, который, сам того не ведая, убил сына. Я знаю, не плач и причитания Рустама действовали на меня, нет, это было его бессилие, его знание, что Сохраба [1] не воскресить.
В вечной спешке, в волнениях бежали дни в четырнадцать лет. Она иногда вспоминалась мне, но как-то смутно и неясно, чаще всего во сне. Но однажды вечером случилось так, что в единственном городском кинотеатре она села рядом со мной. Я повел сестер в кино, она тоже пришла с сестрами, и те, пожелав сидеть все вместе, вытеснили меня, и мне досталось место около нее. И все то время, пока зал был погружен в темноту, вздрагивающую от переливов света на экране, а зрители напряженно следили за фильмом – ни кто играл, ни как называлась картина, я не помню, – я сидел как потерянный, беззвучно вздыхая и изнывая от жадного, лихорадочного желания взглянуть на нее, коснуться руки, прижаться ногой к ее ноге, украдкой перехватить быстрый взгляд и – не поцеловать, нет, просто вдохнуть ее аромат. Я скользнул локтем по ее руке, потом еще раз – и замер, не отваживаясь поднять глаза. Сердце отчаянно билось. Я привык воображать себя героем, загоняющим лошадей до смерти и по любому поводу обнажающим шпагу, я наделял себя мужеством и отвагой персонажей всех былей и небылиц, я прыгал со стек, бил стекла и нарушал планы муниципалитета по озеленению, выдергивая черенки пальм, чтобы сражаться с соседскими мальчишками, – а теперь вот сидел и не решался подвинуть локоть. Текли минуты. Я засунул руки под мышки, пальцы, дрожа, поползли в ее сторону. Есть. Неверным движением я сжал ее руку выше локтя. Она вздрогнула, но не высвободилась.
Мои пальцы касались ее будто случайно, но при желании она могла бы счесть это знаком… Конечно, поразмыслив спокойно, она бы тут же догадалась о моих сомнениях – если только была сейчас в состоянии думать. Постепенно я осмелел. Она не воспротивилась и легонько толкнула меня ногой. Я совершенно не помню, о чем был фильм, что происходило на экране.
Ночь пролетела в раздумьях. Я лежал на постели, уставившись в окно, и терзался, гадая, было ли мое прикосновение оскорбительным для нее или нет. Я знал одно: я не мог поступить иначе.
Шла зима. Облака затянули солнце, края арыков и водоемов облепили тонкие хрусталики льда, моросил дождь, замешивая глину на спортивных площадках, и каждый раз в дождь меня охватывала такая тоска, что, спасаясь от нее, я днями слонялся по заброшенной улице, уводившей к распаханным полям, или подолгу стоял на пороге, подставив лицо под капли, и наблюдал, как в померанцевых деревьях возле дома суетятся воробьи. Это тоже не утешало, но становилось легче, чуть-чуть. Я понял, что влюбился.
Когда наступила весна, на вербах набухли мохнатые ночки, выросла мята, прилетели ласточки, пришел Новый год [2], зацвели деревья и по городским закоулкам потянулся аромат померанцев. И хотя с тех пор я не видел ее, любовь во мне кипела. Не в силах сопротивляться, я взялся за перо, уверенный, что не порву потом это письмо и отправлю ей весточку о своих мучениях.
Письмо ушло, и пришел ответ. Сестра вернулась из школы, вытащила из книги помятый конверт, и по лицу сестры я уже догадался, а когда жадно и торопливо вскрыл его – знал наверняка, что она тоже мечтает обо мне.
Приближались летние экзамены. Я уходил на окраину города, в поля, и, устроившись в тени под деревьями, в одиночестве зубрил уроки. Небо было голубым, и белые морщинки облаков послушно разглаживались на ветру. Временами на горизонте вырисовывалась фигура крестьянина с лопатой на плече. Далеко в степи раздавался рев быка. Птицы ныряли с головой в солнечное сияние, легкий ветерок бороздил пшеницу, и от сорванного стебелька во рту делалось прохладно и сладко, но приятнее всего было упасть на срезанные колосья и ничего больше не слышать, только шорох полей, забыть все на свете и думать только о ней. Иногда я отправлялся к подножию гор. Ехал по заброшенному шоссе, потом оставлял велосипед у булыжной ограды, сквозь низкорослый кустарник пробирался наверх, садился на каменную плиту и оглядывал долину. Внизу, прямо передо мной, тянулись полосы распаханной земли и зеленели посевы, дальше лежал город – купола, кипарисы, померанцы и глинобитные стены, а за ним – степь, подошвы гор и снова горы. Около меня плясал на ветру поселившийся в трещине камня мак-самосейка. Я скользил глазами по войнам и именам, городам и обычаям прошлого, по небу и звездам, веществам и сплавам, растениям и правилам, таблицам и цифрам, заполнявшим учебники, и все это складывалось у меня в голове в один смутный, неопределенный образ, в котором я узнавал ее.
К обеду, возвратясь домой, я вручал сестре очередное жалобное письмо с отчетом о прошедшем дне, а