похожа на сверхидейных тетей, которые, подражая Крупской, в те годы нарочно щеголяли в самых затрапезных платьях. Сзади дамы шла бойкоглазая девушка, в красном платочке, типичная тогдашняя комсомолка-энтузиастка. В руках она держала несколько пачек сколотых скрепками бумаг. Листки у нее норовили вывалиться, и она их все подхватывала.
Дама уселась в кресло и начала брать у девушки одну пачку за другой, выкликала фамилии и говорила очередному подходившему: 'Вы восстановлены', другому — 'Вам отказано', говорила таким деревянным и беспристрастным голосом, точно раздавала талоны на обед.
Одни уходили от стола сияющие, другие — с опущенными головами. Наконец на скамьях остались: юноша-рабфаковец, бледная девушка, Мириманов, я и еще за мной заняли очередь две тети, с виду рыночные торговки. Девушка-комсомолка ушла, дама сказала:
— Подходите.
Подошел юноша-рабфаковец, сел на стул, положил пачку документов на стол, весь сжался. Дама начала читать бумаги, потом вполголоса стала задавать юноше вопросы. Он, волнуясь, отвечал, она записывала. Я силился услышать, но не смог. Юноша, верно, оправдывался. А в чем была его вина? В том, что его отец… А кем был его отец? За что терпит сын?
— Следующий подходите, — выкликнула дама.
Подошла девушка и села. Бедняжка, как она волновалась! Щеки ее сделались пунцовыми, в глазах засветилась мольба. Мне хорошо было видно, как под стулом мелко-мелко дрожала ее нога.
И опять дама читала документы, спрашивала, девушка отвечала, дама записывала. Наконец девушка вернулась на свое место.
Наступил черед Мириманова. Он сел, стул затрещал под его тяжелой фигурой, он положил на стол весьма объемистую пачку бумаг. Дама читала только некоторые, то спрашивала она, то отвечал он. Их разговор затянулся. Ожидая его окончания, я волновался и, чтобы сдержать волнение, сжимал кулаки.
Мириманов говорил горячо. По тону его голоса я понимал, что он в чем-то старался убедить даму. До меня доходило: 'Я всю жизнь работал', — и опять: 'Я всю жизнь работал'.
Он говорил, дама писала, потом заговорила, начала повышать голос, исчезла ее холодная беспристрастность. В конце концов она хлопнула своей ладонью по толстой пачке бумаг и сказала:
— Все, все, разговор окончен!
Миримаиов пытался еще что-то сказать. Дама его не слушала. Он тяжело поднялся и побрел на свое место.
— Следующий, — позвала дама.
Следующим был я. Быстро вскочил, не дожидаясь приглашения, сел на стул против дамы, положил на стол заявление и пачку справок о заработке. Дама начала их было просматривать. Мне потребовалось сжать кулаки до боли в пальцах, до боли в ладонях, чтобы взять себя в руки, чтобы дама и не подозревала, как я волнуюсь. Сейчас, почти шестьдесят лет спустя, я не очень помню, в каком порядке дама задавала мне вопросы, а о чем шел разговор, не забыл. И Владимиру, и мне порой случалось отвечать на один вопрос, доказывающий не очень обширную осведомленность любопытствующего по русской истории. Вопрос этот был:
— А какое отношение вы имеете к князю Голицыну?
Будто некогда проживал самый главный представитель этого знатного рода, близкий к царю вельможа, обладатель несметных богатств, владелец обширных имений, многочисленных дворцов.
И Владимир, и я договорились между собой — в таких случаях ссылаться на книгу 'Род князей Голицыных', выпущенную в конце прошлого века. В ней только живших в те годы этих самых представителей набиралось около сотни, и никто из них не считался самым главным.
Все эти замысловатости я пытался объяснить даме, но она перебила меня и спросила об отце. Боже мой, Боже мой! Сколько раз за свою жизнь мне приходилось перечислять его прегрешения с точки зрения властей и его достоинства с моей точки зрения. Даме, кажется, надоело меня слушать, и она сказала:
— Давайте рассказывайте о себе лично.
Я начал рассказывать, как успешно черчу в журналах и этим зарабатываю свой хлеб. Она спросила меня, кто такой профессор Строганов. Я чуть не ляпнул: 'Это главный начальник заднего прохода города Москвы', — однако вовремя опомнился и стал объяснять, чем занимается мой благодетель.
Дама начала терять терпение и неожиданно задала мне вопрос:
— А выплачиваете вы подоходный налог? А патент у вас имеется?
Я понял, что попался. Заикаясь, я стал объяснять, что, когда получал деньги в кассах учреждений, с меня подоходный налог вычитали. Но Строганов-то мне платил чистоганом, из своего кармана. Я попытался оправдываться, что-то мямлил. Дама перебила меня и сказала:
— В конце концов это дело финансовых органов вас оштрафовать за неуплату подоходного налога. А обязанность районной избирательной комиссии выяснить, на какие средства вы живете. Вы — кустарь. И советую вам немедленно взять патент.
Никто меня не называл кустарем. Ну, пусть будет так, лишь бы восстановили.
Дама отпустила меня, а мои документы на столе оставались. Я сел на свое место. Началось томительное ожидание решения судьбы. Рядом со мной сидели Мириманов, рабфаковец, девушка и другие, как говорят индусы, «неприкасаемые». Мы сидели, молчали, ждали.
Дама отпустила еще троих, забрала документы всех нас и ушла. Мы продолжали сидеть, молчать и ждать. Наконец дама вернулась в сопровождении бойкоглазой комсомолки с пачками наших судеб.
— Вы восстановлены, — сказала дама рабфаковцу. — Вы восстановлены, сказала она девушке, побледневшей, как лист бумаги. — Вам отказано, — сказала она Мириманову, передавая ему объемистую пачку бумаг, в которой, наверное, заключалась вся его долгая жизнь для пользы людей и для собственной выгоды. Члены избирательной комиссии увидели в издателе только человека, стремящегося к наживе. Он ушел, вобрав голову в плечи.
Девушка-помощница передала даме мою пачку.
— Вы восстановлены, — изрекла дама, передавая в мою протянутую, точно за милостыней, руку пачку документов.
Поверх их была приколота узенькая-узенькая, ну, честное слово, в три сантиметра ленточка. Я ее развернул. Унылый канцелярский язык я не сразу осознал. Буквы прыгали, плясали. Наконец дошло: я восстановлен! восстановлен! восстановлен! Я больше не презренный лишенец!.. И как быстро! Думал, придется полгода ждать, а тут в два счета!
Уже сидя в поезде я пришел в себя, вытащил эту ленточку, перечел напечатанные в один интервал строки и чуть не запел: восстановлен! восстановлен!..
Приехал домой, все меня поздравляли. Владимир сострил: это потому ленточка такая узкая — бумагу экономят, так много лишенцев приходится осчастливить.
Увы, в ближайшие месяцы не очень изменилась моя судьба. Как и прежде, я усердно чертил для разных заказчиков, у профессора Строганова сам получал деньги, у других получал за меня верный друг Валерий Перцов.
Но не все заработанные деньги я теперь отдавал родителям, а часть клал на сберкнижку — копил на будущую поездку к невидимому граду Китежу. Теперь мне можно было не бояться милиционеров, которые постоянно толкались по улицам, пристально всматривались в прохожих, разгоняли собиравшихся более чем втроем. Однажды я спросил милиционера, где улица такая-то. Он пронзил меня испытующим взглядом и сам задал вопрос: 'А тебе для чего?' Я его не испугался и бойко воскликнул: 'А тебе какое дело!'
С тех пор в моем удостоверении личности бережно хранилась драгоценная узенькая ленточка. А в анкетах и до и после войны еще долго стоял коварный вопрос: 'Были ли вы или ваши родители лишены избирательных прав, в каком году и по каким причинам? Были ли вы или ваши родители восстановлены в избирательных правах и в каком году?'.
Не рано ли языковед Ожегов в своем словаре издания 1951 года исключил поганое словцо 'лишенец'?
2