Деревни, по которым мы шли, описаны у Мельникова-Печерского, все они были старообрядческие — курили мы втихомолку, питались из «мирских» мисок и пили из «мирских» кружек. По дороге видели развалины скитов. Вступили мы в область знаменитых Керженских лесов, вековые, как на картинах Шишкина, сосны обступали нашу дорогу. Говорят, что теперь все там повырублено подчистую и растет чахлый березняк. На Керженец мы вышли у большого села Хахалы. Там три дня с утра до вечера записывали. Древняя старушка весь вечер напевала нам свадебные, похоронные и другие песни.
В Хахалах я чуть не купил лодку, задумал в одиночку за двое суток спуститься по Керженцу до самой Волги. Так когда-то спускался Короленко. Мужики уговаривали, лодку продавали дешево, говорили, что в Лыскове на Волге я ее продам в десять раз дороже. А я не решился. И не потому, что одному было страшно плыть. А вдруг спросят у меня в Лыскове документы, да как я на Керженец попал, да еще бдительный начальник, посмотрев на мое удостоверение личности, задаст мне вопрос: 'А князь Голицын вам не родня?'
Так и вернулся я с Юшей в Семенов, где нас радостно встретила изнывавшая от скуки его жена Катя.
В Нижнем Новгороде мы расстались. Всегда жил во мне эдакий чертенок страсть к походам и путешествиям. Юша с Катей вернулись на поезде в Москву, а я поплыл на пароходе вверх по Оке. Денег у меня оставалось достаточно, я купил билет первого класса до Мурома да еще в пароходном ресторане заказал (единственный раз в жизни) стерляжью уху.
Целый день я ходил по Мурому от одного храма к другому. Обидно, конечно, что мне, увы, не с кем было поделиться своими впечатлениями от красоты церквей сплошь XVII века, от бесконечных заокских далей и от великолепного городского музея и не менее великолепной картинной галереи, когда-то собранной несколькими поколониями графов Уваровых, чье имение Карачарово было над самым Муромом. Это то самое Карачарово, откуда происходил Илья Муромец.
К вечеру сел я на поезд во Владимир, забрался на третью полку, но среди ночи меня разбудила руготня, крики; одни пассажиры вылезали, другие влезали. То был город Ковров. Я про себя чертыхнулся — спать не дают, повернулся на другой бок и заснул. Не думал я тогда, что с этим городом на Клязьме у меня будет связана половина моей жизни.
Во Владимир я приехал рано утром и сразу пошел в адресное бюро при милиции узнавать адрес жившего там знакомого моих родителей Федора Алексеевича Челищева. Заполнил карточку, на вопрос «профессия» написал «педагог» и подал милиционеру. Тот, взяв у меня карточку, вышел, через некоторое время вернулся и сразу начал у меня выпытывать: для какой цели понадобился мне этот Челищев? Я, естественно, испугался, начал что-то бормотать. Милиционер, не слушая меня, подал мне карточку и с плохо скрываемой ненавистью объявил, что Челищев административно высланный и лишенец, нечего мне, комсомольцу, с ним якшаться. Почему он меня, принял за комсомольца — не знаю.
Домик, где проживал Федор Алексеевич, находился на склоне горы недалеко от вокзала. И он и его жена приняли меня, что называется, с распростертыми объятиями. Чудный и чудной был человек милейший Федор Алексеевич — глубоко религиозный, идеалист-философ, бывший тульский помещик, юрист по образованию. Чем он занимался, не знаю, а к Советской власти никак не мог приспособиться, менял должности, учил чьих-то детей и никогда не падал духом. Высокий, чернобородый, в очках, он тайно писал стихи, любил потолковать о литературе, о русской истории. А когда я к нему тогда явился, был он еще безмерно счастлив, потому что совсем недавно женился.
Жена его Ольга Александровна была под стать ему — такая же глубоко религиозная идеалистка. Я мог бы много о ней рассказать, но и так отвлекаюсь в сторону. Была она урожденная Грессер. Ее отец, бывший одесский градоначальник, а также ее сестра и брат где-то отбывали сроки заключения, а она, уже пожилая, вышла замуж за такого же пожилого. И ничего им не было нужно, лишь бы оставили их в покое.
У них гостил тринадцатилетний мальчик Алеша Бобринский, сын профессора биологии Николая Алексеевича Бобринского, который, хотя был и графом и бывшим царским офицером, к удивлению многих, никогда не сидел. Он был женат на Марии Алексеевне Челищевой, и, значит, его сын Алеша приходился племянником Федору Алексеевичу. В город Владимир я попал впервые. Федор Алексеевич с восторгом взялся мне показывать его древности. Он водил меня от храма к храму, объяснял, рассказывал. А тогда еще был цел Рождественский собор, но мы смогли увидеть его только издали, за монастырской стеной находилось ОГПУ и тюрьма. Шагая по улицам Владимира, мы встречали многих знакомых Федора Алексеевича, иных и я знал. Все они были «минусники». И во Владимире, как и в Твери, их поселилось немало.
На следующий день мы втроем отправились рабочим поездом в Боголюбово. Тогда еще был открыт главный Боголюбовский храм, мы взошли внутрь, и я поразился тонкости позолоченной деревянной резьбы по иконостасу. Мы пересекли железную дорогу и цветущим лугом пошли к прославленной на весь мир церкви Покрова на Нерли. Посетить ее была моя давнишняя мечта, подобная мечте об озере Светлояр. Позднее много раз мне довелось побывать у ее подножия, но то самое первое впечатление от ее дивного облика, наверное, никогда не забуду…
Из Владимира я поехал на автобусе, вернее, на крытом брезентом грузовике, в Суздаль. Но мне очень не повезло — почти беспрерывно шел дождь. Я бегло осмотрел ныне варварски разрушенный Троицкий собор Ризположенского монастыря. К сожалению, то мое первое посещение знаменитого города из-за дождя почти не осталось в моей памяти. Вернулся я к милым Челищевым совсем мокрый и среди ночи уехал в Москву. Федор Алексеевич меня провожал. Больше я его не видел.
Я узнал, что вскоре у супругов родился сын Николай, а потом Федора Алексеевича арестовали и сослали на Вычегду; он вернулся, работал на стройках НКВД и сравнительно рано умер. Судьба мальчика Алеши Бобринского была ужасна. В тот год он попал на Арбате под трамвай, ему отрезало ногу, он успел сообщить адрес родителей. 'Скорая помощь' приехала с опозданием на целый час, и он умер, истекая кровью.
Чтобы закончить рассказ о том моем путешествии, добавлю, что фольклорные записи Юши и мои требовалось перепечатать. Юшины записи благополучно перепечатала машинистка института этнографии, где он работал. Но мои нельзя было доверить ни одной даме.
Нашелся машинист — старый генерал Данилов, брат царского морского министра. Я к нему ходил в Староконюшенный переулок. Он был очень колоритен — высокий, с седыми бакенбардами, как у царя Александра II, в засаленной военной тужурке, в засаленных синих генеральских брюках с красными лампасами, в туфлях на босу ногу. Жил он одиноко. Работе моей очень обрадовался, так как заказчиков у него было маловато. Возращая мне рукопись, он сказал, что даже в юные годы в Кадетском корпусе не слыхивал подобной похабщины.
Вскоре я понес ему рукопись отцовского перевода. Дверь мне открыл сосед и сказал, что генерала нет и не будет. Я его спросил: 'Он умер?' Сосед молчал. Я его спросил: 'Он в больнице?' Сосед ткнул пальцем на запечатанную сургучной печатью дверь в генеральскую комнату. Я все понял и ушел.
В Академии художеств остались весьма недовольны нашими записями фольклора. Ни одной песни, ни одной частушки, прославлявшей колхозный строй, мы не записали, хуже того, в некоторых усмотрели кулацкую идеологию…
Тогда выпускали сборники частушек, выдуманных досужими борзописцами. Вот одна из них:
А пели ли подобные частушки по тогдашним деревням — не знаю…
С того путешествия не видел я Юшу в течение сорока лет. Дом XVIII века, в котором он жил, снесли, и он с женой уехал во Фрунзе организовывать там отделение Киргизской академии наук и устроился ученым секретарем. После войны он преподавал в Кировоградском педагогическом институте, уйдя на пенсию,