и Сахаров мог распоряжаться вкладом как хотел.
Наконец я получил первую в жизни настоящую зарплату. С меня вычли за еду, себе я оставил самую малость на мелкие расходы, а двести рублей перевел телеграфом на имя сестры Сони. Вскоре получил от матери письмо. Она меня благодарила за перевод, писала, как деньги крепко пригодились. В конце письма стояла такая фраза: 'Мы с папа гордимся тобой!' В течение следующего полугодия я аккуратно посылал по двести рублей.
4
Мы жили дружно, не ссорились, не завидовали один другому. Я сблизился с Сережей Маленьким, который был на год моложе меня. Я заметил, что он постоянно грустит, задумывается о чем-то. И на работе он бывал невнимателен, несколько раз ошибался, пробрасывал ленту; ему чаще, чем другим, попадало от Сахарова.
Он мне признался, что его отец — сельский священник из Лихвинского уезда Тульской губернии — арестован и томится в лагере Архангельской области. Сережа вынул со дна своего чемодана бережно завернутую в газету групповую фотографию — в середине сидит благообразный батюшка, рядом матушка, вокруг дети, целых десять детей от взрослых до малышей, сидят и стоят, улыбаются.
Я посоветовал Сереже, пусть его старшая сестра пойдет к Пешковой, дал адрес Политического Красного Креста. Он тотчас же написал письмо домой.
У нас на почту ежедневно отправлялся завхоз Цыбулько. Месяца через два Сережа разорвал конверт и сразу просиял. Вечером он мне шепнул, что его отец вернулся. Всего он просидел полгода, почему был освобожден, благодаря ли Пешковой или просто счастливый случай на его долю выпал, Сережа не знал, его мать написала, что Пешкова тепло приняла плачущую девушку, обещала разузнать, постараться помочь, всячески ее утешала.
Позднее Сережа мне рассказывал, что его отец больше не решился служить в храме, семья покинула родное село, переселилась в Тулу. Один за другим дети выпархивали из родительского гнезда. Через семь лет батюшка вторично был арестован и исчез навсегда. А его дети долго еще носили тяжкое бремя: 'Сын попа, дочь попа', потом их отец был посмертно реабилитирован. Все следующие годы я изредка встречался с Сережей, инвалидом войны. В 1988 году он скончался…
Каждое утро мы выезжали на нескольких подводах. Распределял рабочих и подводы и вел табель десятник Федор Колесников, парень бойкий, но не шибко грамотный. Когда-то он явился к Сахарову в лаптях, приглянулся ему и теперь, кроме основных обязанностей, выполнял для него особые поручения, в частности покупал водку.
По вечерам Федор щеголял в хромовых сапожках, в куцем пиджачке, в фуражке с лаковым козырьком и любил рассказывать о своих родителях крестьянах Веневского уезда Тульской губернии, о своих сестрах. Он хвастался, какие обновы они купили на те деньги, какие он посылал домой: приобрели кровать с бубенцами, пружинный матрас и шифоньер. Я потому запомнил эти предметы, что Федор не однажды о них рассказывал. А судьба этих предметов была печальна: местные власти их отобрали. Получив печальную весть, Федор ходил замкнутый и о дальнейших семейных бедах нам не рассказывал. А года через три я встретил его в Москве на Красной Пресне, он мне сказал, что пытается куда-нибудь завербоваться, да нигде не принимают без справок. Его семью раскулачили, выслали, а сам он скрывается. А всему виною были те купленные на его трудовые деньги предметы, которые в тогдашних крестьянских хозяйствах считались богатством.
Инженер Кудрявцев ходил, поблескивая прозрачным пенсне, был сухим, всех презирающим человеком; вел он себя с нами, техниками, надменно, оживлялся только разговаривая с завхозом Цыбулькой. Оба они в гражданскую войну служили в Чапаевской дивизии и оба преклонялись перед знаменитым военачальником.
Завхоз Цыбулько был по-своему яркая личность. Русн из Закарпатья, как австрийский солдат, в германскую войну попал к нам в плен, в войну гражданскую вступил в ряды Красной армии и в партию. Но не о боях и победах рассказывал он, а своеобразным полурусским-полуукраинским языком повествовал о своих многочисленных любовных похождениях с такими подробностями, что мы, невинные юноши, только вздыхали. Верно, из-за этих похождений он был исключен из Коммунистической партии, что не мешало ему быть бесшабашным балагуром. Он подал апелляцию в ЦКК и терпеливо ждал решения своей судьбы. И в один прекрасный для него день он получил пакет с бумагой, извещавшей его о восстановлении в партии. Переполненный радостными чувствами, он нам показывал эту бумагу. Внизу стояла подпись тогдашнего председателя ЦКК Орджоникидзе. Подпись была в пятнадцать сантиметров длиной и в два сантиметра шириной (мы измерили). Цыбульку отозвали в Москву. Он заделался важным начальником в Главнефти. Года два спустя в поисках работы я его разыскал. Он сидел в отдельном кабинете. Я думал, что по старой памяти мне обрадуется, а он только буркнул приветствие, руку не протянул и сказал, что мне ничем помочь не может. А еще сколько-то лет спустя я узнал, что его посадили.
Заместитель начальника изыскательской партии Брызгалов Иван Иванович был тоже большой бабник и большой балагур. До революции он в чине поручика служил военным топографом, разъезжал по нашей стране, снимал заново и корректировал старые военные карты. Прибыв в какое-нибудь село, он стремился устроиться на постой у священника и начинал приударять за попадьей, если она была молода, или за поповнами, если их мать оказывалась пожилою. Он стремился и тех и других сперва очаровать, а если удавалось, и соблазнить. Как и Цыбулько, он рассказывал с разными скабрезными подробностями.
Еще раньше Шура Соколов его прозвал — Граф. Граф Брызгалов — звучало внушительно. Ему это прозвище нравилось, он откликался с заметным удовольствием, а вообще маленький, тщедушный, с острой рыжей бородкой, с виду был весьма невзрачен. Однажды в Майнефти Сахарова спросили: неужели в его изыскательской партии работает настоящий граф? На что Вячеслав Викторович ответил, что это выдумка техников. О том, что среди его подчиненных затесался настоящий князь, он предпочел умолчать.
Проектировщикам Майнефти понадобились планы отдельных небольших участков в крупных масштабах. Рельеф был сложный — овраги, гряды холмов, да еще текла извилистая речка Туха. Для таких участков полагалась так называемая тахиметрическая съемка с помощью теодолита и реек. Подробно объяснять не буду. Работают обычно вдвоем. Ведущий диктует помощнику цифры, а тот их записывает в журнал и одновременно ведет глазомерный абрис местности.
Я был непомерно горд и доволен, что Граф выбрал именно меня в свои помощники. Боже, как я старался, все свои мысли, все свое внимание сосредоточил, чтобы записывать быстро и аккуратно! Впоследствии, и до войны и после войны я никогда не видел, чтобы мои помощники так старались. А если реечнику требовалось показать, где ставить рейку, я опрометью бежал туда и обратно, однажды растянулся посреди лужи.
Граф видел мое великое усердие, порой помогал вести абрис, но к трубе теодолита не допускал. А мне очень хотелось вести тахиметрическую съемку самостоятельно. Однажды наши рабочие задержались на рубке просек, Графу и мне делать было нечего, мы закурили, и я его попросил мне показать, как брать отсчеты по лимбам. Он показал раз, другой, третий. Я понял довольно быстро, но отсчитывал затаив дыхание куда медленнее и осторожнее, нежели он. А несколько дней спустя я освоил всю, в общем, не особенно хитрую технику работы с теодолитом.
В Апшеронской и на ближайших стройках все лето свирепствовала малярия, местных жителей она не трогала, заболевали приезжие. Внезапно на работе Граф вдруг сел на траву, весь скорчившись, и хоть день был теплый, задрожал мелкой дрожью, зубы у него застучали.
— Сережа, без меня справишься? — спросил он.
А я одновременно и жалел его, и ликовал про себя, что он мне доверяет. Я начал отсчитывать, записывать, командовать рабочим, где ставить рейки. Граф ездить на работу не мог, но сказал, что я справлюсь. Так, хоть и медленно, я освоил и теодолит, и тахиметрическую съемку.
Наверное, кроме немыслимого для нынешней молодежи усердия, во мне, прирожденном гуманитарии, все же билась хоть и тоненькая, а подлинно техническая жилка.