поправляться. А вот что произошло. Посланные за мукой вернулись на пустых лодках. Им сказали — муки нет и в ближайшее время не ждите. Так все вольнонаемные, все спецпереселенцы и мы, начальство, остались без хлеба. В столовке варили баланду из селедочных голов и из щавеля.
Все работы встали. Никто не вышел с топорами и пилами. И никто не уговаривал и не заставлял идти. Вдоль берега Мрас-су расставились с удочками мальчишки и взрослые — мужчины, женщины, даже старухи. Попадалось ли им что — не знаю. Другие голодающие ходили в тайгу, там на полянках, на вырубках рвали колбу — род дикого чеснока с мягким и терпким стеблем, с маленькой луковкой, выкапывали еще какие-то растения с мелкими мучнистыми клубеньками на корнях, варили крапивные и щавелевые щи. И я ходил в тайгу пастись.
Мне пришла посылка из Москвы — две черно-золотые баночки торгсиновских шпрот. Я их съел втихомолку и тут же написал письмо. 'Пожалуйста, пришлите сухари'. Но столь красноречивое мое послание родители не получили. Второй посылки я не дождался. Они даже не подозревали о моем состоянии, видно, письмо было прочитано на почте, сочтено предосудительным и брошено в печку.
В столовой не кормили даже баландой. Жена Лебедева и жена Маслова что-то варили из своих личных запасов. Один день и другой я ничего не ел, на третий спустился с чердака и увидел девочку Лебедевых. Она сидела за столом и сосала пышку. Раньше я с ней иногда играл. Она доверчиво села ко мне на колени, и я ей стал рисовать на куске обоев, сумел ее увлечь, и она отложила пышку. Я цоп — и спрятал вожделенную добычу в карман. Не сразу спустил девочку на пол и съел смешанную с ее соплями добычу. 'Девочка — дочка начальника', — оправдывал я свой поступок…
Я продолжал голодать, все лежал на чердаке, спускался лишь за нуждой и тогда жадно пил воду. Меня охватила полная апатия. Я лежал, равнодушный ко всему на свете, думал и не думал… Теперь я понимаю, что у меня началась дистрофия, та самая, которая погубила десятки миллионов заключенных.
Всех вольнонаемных Мзасского лесоучастка отправили на зачистку речных берегов от застрявших по отмелям бревен. Их там кормили. А спецпереселенцев просто бросили на произвол судьбы. Каждый день умирали дети, умирали старики, умирали они сами. Каждый день на лодках переправляли мертвых через реку на кладбище.
Я все лежал, думал. В окошко я видел голубую Мрас-су и горы в зелени лесов. И я повторял самому себе те же слова, как тогда тонул: 'Какая красота вокруг, а я умираю…'
Однажды Лебедев поднялся ко мне и сказал:
— Сережа, едет лодка в Мыски, давай собирайся в больницу.
Так я попал на койку в палату, где лежало несколько человек таких же дистрофиков, как и я. Врачу я пожаловался на боли в животе, он прописал какие-то лекарства. Кормили нас жидким супом из крупы, давали по кусочку хлеба. А через неделю нам объявили, что продукты кончились, расходитесь, куда хотите. В больнице оставались лишь самые немощные.
Вышел я со своим чемоданом. Куда идти? На Мзасском участке мне делать было нечего, побрел на базар, увидел почти пустые прилавки, купил баснословно дорого пышку и тут же ее съел. Неожиданно мне подвезло: между прилавками расхаживал наш бухгалтер. Он плыл на лодке в леспромхоз Балбынь и захватил меня с собой.
Мешалкин мне обрадовался и поручил составлять какие-то длинные, со многими цифрами ведомости. Писал я их на оборотной стороне рулонов обоев. Оказывается, бюрократы могут обойтись и без бумаги. Питался я в специальной итээровской столовой, постепенно отъедался, и силы возвращались в мой организм.
Мешалкин уезжал в отпуск куда-то под Москву. Он предложил мне доставить письмо моим родным. Я был очень тронут такой любезностью с его стороны и вручил ему письмо с адресом моей сестры Сони.
Много позднее я узнал, что то была не столько любезность со стороны Мешалкина, сколько настоящая проверка моей благонадежности. Соня усадила его пить чай, а он прямо спросил ее, не лишенец ли я. Она достаточно красноречиво рассказала ему о всей моей предыдущей трудовой деятельности и, кажется, сумела его убедить.
Я потом понял, почему Мешалкин стал меня подозревать в каких-то грехах. Когда я регистрировался в райвоенкомате, то записали место моего рождения село Бучалки Епифанского уезда Тульской губернии. Из военкомата пошла одна бумажка, из Епифани пошла ответная. Что там было написано — не знаю. Очевидно, в той бумажке написали, что моя личность толком им неизвестна, однако добавили, что я княжеский сынок. В леспромхозе впервые проснулась бдительность. Кто же я такой? Вроде татарина, что ли? После разведки Мешалкина, кажется, успокоились.
А тут сразу о троих допризывниках приползли ябеды, что они кулацкие сыновья и их место в лагерях спецпереселенцев. Бедняг посадили и куда-то отправили. Наверное, их разоблачение взволновало начальство леспромхоза куда больше, нежели личность техника, провалившего строительство роликового лотка.
10
Наступил день призыва в армию. Собралось нас в Мысковском клубе человек полсотни. Военком с одной шпалой в петлицах начал говорить речь, славословил величайшего и мудрейшего. И тут на сцену вскочил какой-то главнюк, явно взволнованный, прервал военкома и, тряся обоими кулаками, начал, нет, не говорить, а вопить:
— Я зашел в нужник, а там на стене мелом:
Товарищ Ворошилов, война ведь на носу,
А конная Буденного пошла на колбасу!
Весь зал грохнул от хохота.
— А-а-а! — завопил главнюк. — Вы смеетесь! Вы все — классовые враги!
И тотчас же стало так тихо, словно выключили радио…
Комиссия медицинская меня признала вполне здоровым, и я в костюме Адама предстал перед столом комиссии призывной. Среди ее членов, как и год назад, оказались две миловидные комсомолки-активистки, которые во время последующего допроса то скромно опускали глазки, то искоса взглядывали на меня.
Да, это был настоящий допрос. Сидевший посреди бравый солидный мужчина, скорее всего бывший красный партизан, грозно спросил меня:
— Ну, начистоту! Кто твой отец?
Я был готов к этому, за последние годы мучительному вопросу. Я понимал — скрывать невозможно, и забубнил заученные слова: да, мой отец был бывшим князем, но никакой собственности никогда не имел. Да, он служил до революции и работал с первых дней Октября в советских учреждениях. Да, он был лишен избирательных прав, но подал заявление и надеется, что его восстановят. Сейчас он занимается переводами с иностранных языков. О своей матери я сказал, что она всю жизнь была домашней хозяйкой.
И тут председатель мне задал совершенно неожиданный вопрос:
— А художник Голицын тебе не родственник?
— Да, он мой старший брат! — Я обрадовался, стал рассказывать, как Владимир служил на Севере во флоте, как потом иллюстрировал журналы и книги…
Председатель просиял. Он вспомнил о журнале 'Всемирный следопыт', о прославленных тогда рассказах про Боченкина и Хвоща, возможно, он еще что-то хотел добавить о моем брате, но опомнился, оглянул членов комиссии и сказал:
— Считаю, что его во вневойсковики.
Поставили на моем военном билете печать и штамп, и я пошел одеваться…
До самой войны меня ни на какие сборы не призывали, я числился рядовым необученным.
Могу сказать: в течение моей жизни благодаря различным чудесным совпадениям мне поразительно везло. А если бы председатель комиссии не читал 'Всемирный следопыт'? Загремел бы я в тылоополченцы и запрятали меня за колючую проволоку, как тех троих разоблаченных сыновей кулаков…