освобожденная, она впоследствии поступила на Канал и дружила с Машей до самой своей смерти в 60-х годах.
Торгсиновскую бону — крошечный цветной листок — Маша скрутила в тончайшую трубочку и спрятала в складке пальто, при обыске ее не обнаружили.
Маша рассказывала, как на допросах ей все подсовывали бумагу с обвинениями профессоров, грозили лагерями. Она ничего не подписала. Никаких вопросов о Владимире, обо мне, о других родных и знакомых ей не задавали. Всего она просидела на Лубянке три недели, Анна Дмитриевна — две недели…
А профессора под нажимом следователей признались во вредительстве и получили разные сроки. Двое попали на Канал, профессор Соколов стал заместителем начальника геологического отдела, профессор Добров консультантом отдела…
Владимир, хоть и с больной коленкой, продолжал ездить в Москву за очередной работой. Он старался ночевать в разных местах, чтобы не слишком злоупотреблять гостеприимством знакомых.
Как-то вернулся он в Дмитров после ночевки у писателя Леонида Леонова. Тот рассказывал, что впервые на каком-то торжественном приеме увидел Сталина, просидевшего весь вечер молча. Великий вождь, что особенно поразило Леонова, совсем не был похож на свои фотографии. Он коротышка, лицо его сплошь изрыто оспинами, а лоб низкий и покатый, как у неандертальца. Словом, ретушеры постарались!
И еще Леонов рассказывал, что недавно приехал из крымского санатория; ехал он через всю Украину, смотрел в окно вагона и нигде не заметил никаких следов голода.
— Это все классовые враги и клеветники выдумывают, — говорил он.
Наверное, будущий литературовед напишет исследование о писателе огромного таланта, но совершенно не знающем жизни народа, об авторе толстых романов, в которых так мало было правды.
Однажды Владимир поехал в Москву и не вернулся ни на следующий, ни на третий день. Елена отправилась его искать и вернулась с известием, что Владимир был арестован вместе с Алексеем Бобринским, у которого ночевал. В ту же ночь арестовали и другого нашего двоюродного брата, сына дяди Вовика Голицына Сашу, работавшего в Осоавиахиме, арестовали и Петю Урусова, мужа Сашиной сестры Олечки.
Елена сразу отправилась к Корину, который тогда еще не получил своей великолепной квартиры на Девичьем поле, а ютился с женой на арбатском чердаке. Владимир изредка ночевал у своего давнишнего друга, всегда встречал у него и у его жены Прасковьи Тихоновны живейшее участие. А тут оба они воскликнули:
— Ну почему же Владимир Михайлович не пришел ночевать к нам!
А Корин после посещения Максимом Горьким его чердака сразу стал известен в кругах наших вождей. Он взялся хлопотать за Владимира. Как раз в те дни он рисовал портрет ни более ни менее как самого Ягоды — главного палача нашей страны.
Вообще не все об этой страшной личности известно. Откуда, например, пошла близость его и отдельных его сотрудников с Максимом Горьким и с его семьей? Видимо, Ягода заинтересовался искусством Корина, нашел время и пришел к нему на чердак инкогнито, в военном плаще без знаков отличия, внимательно осмотрел все знаменитые этюды художника, а позднее заказал ему свой портрет.[42]
Сеансы проходили в кабинете Ягоды. Много разговаривали об искусстве, Корин осмелел и сказал об аресте своего лучшего друга, о том, что он за него ручается. Ягода обещал разобраться.
Что же произошло? Почему были арестованы в одну ночь три двоюродных брата и зять одного из них?
То, что Алексей Бобринский являлся осведомителем ГПУ, мы хорошо знали, но считали, что он капает на иностранцев, а для нас безопасен. После его свадьбы, о которой, возможно, мой читатель не забыл, я видел его раза два, никогда к нему на Якиманку не ходил и сделал его главным героем своей повести «Подлец». А Владимир изредка у него ночевал.
Алексей работал секретарем у известного американского корреспондента Вальтера Дюранти.
Однажды он пришел на Хлебный переулок к дяде Вовику Голицыну, который тогда жил с сыном Сашей и дочерью Еленой. Он и раньше к ним изредка заходил, а тут явился с просьбой, не показавшейся им странной. Он сказал, что идет в театр, и попросил взять дня на два на хранение его револьвер.
Дядя Вовик подумал, что у секретаря иностранного корреспондента револьвер положен для охраны, и взял его. А на следующую ночь пришли с обыском и, естественно, револьвер забрали.
На допросах Владимира и других эта улика являлась основной.
— Вы собирались убить Сталина, — говорилии всем четверым следователи.
Тогда, в начале 1934 года, еще не применялись на допросах пытки, стремились брать на испуг, держали несчастных по нескольку часов без сна. И заключенные, обладавшие сильной волей, не сознавались в мнимых преступлениях. Владимира спрашивали о револьвере, подсовывали ему разные бумаги для подписи, он отказывался. А последний допрос, очевидно по прямому указанию Ягоды, вел новый следователь высокого ранга в роскошном кабинете. И Владимир был освобожден.
О дальнейшей участи Саши Голицына, Пети Урусова и его жены рассказано в приложении.
Алексей Бобринский получил десять лет лагерей и попал на Воркуту. Так кончилась его карьера предателя. Мистер Дюранти удостоился чести взять интервью у самого Сталина. Оно было напечатано во всех газетах и в полном собрании сочинений великого вождя, но один вопрос Дюранти, не поместили.
— Почему вы арестовали моего секретаря? — спросил он.
Когда-нибудь историки раскопают и сталинский ответ.
Алексей был освобожден в начале войны, попал на фронт, вернулся в звании сержанта с орденами и медалями и устроился директором санатория в Крыму. Там он был арестован вторично в 1949 году, попал в Джезказганский лагерь, через семь лет освобожден. Вместе со второй женой он поселился в Ростове-на- Дону. Когда позднее он приехал в Москву, жена его двоюродного брата профессора Николая Алексеевича Бобринского[43] мне позвонила, убеждая меня принять Алексея. Я отказался. Для меня он оставался предателем, виновником гибели многих людей. Я услышал о его смерти в 1986 году.
13
Все эти аресты живо переживала моя невеста Клавдия. Для нее было ново: как это так, ни с того ни с сего — и сажают? Она впервые лицом к лицу столкнулась с той обстановкой страха, в которой моя семья жила с первых лет революции. Сестра Маша дала ей понюхать свое пальто, насквозь пропахшее карболкой, тем запахом, которым для дезинфекции было пропитано все то, что находилось в стенах тюрем и лагерей нашей страны.
Я спросил Клавдию:
— Может быть, пока не поздно, нам лучше расстаться?
— Нет, нет! — горячо ответила она. Мы с нею крепко обнялись.
Всю ту зиму 1933/34 года мы терпеливо выдерживали срок-испытание, которое я обещал родителям, продолжали трудиться в Круглом доме, по воскресеньям уезжали в Москву.
Огромная круглая печь, занимавшая самый центр нашего жилья, хоть и пожирала уйму дров, оказалась не шибко удачным изобретением архитектора. Во всем верхнем этаже дома стоял жуткий холод. Мы, жильцы, на ночь забирались на балюстраду, шедшую кругом, под самой крышей. В такой неприютной, холодной обстановке протекала наша любовь.
После работы я приходил к Клавдии в ее комнату, садился рядом с нею на кровать и при свете керосиновой лампы читал ей вслух книги тех классиков, которых она не знала. А иногда мы, сидя в пальто и в валенках, мечтали, как будем жить вдвоем, как у нас родится сын. А если меня сошлют куда-нибудь далеко, она приедет ко мне. Мы и в ссылке будем счастливы. Только бы не концлагерь.
Почему мы сидели вдвоем на кровати? Потому что, если не считать двух жестких табуреток, другой