Ошеломленные, непонимающие, за что и почему неожиданно обрушилось на их семью горе, жены и матери арестованных, прослышав от других таких же несчастных жен и матерей о существовании Политического Красного Креста, шли сюда. После равнодушия и черствости в Прокуратуре, при передачах в Бутырской тюрьме они получали здесь теплое слово, слово утешения, слово надежды и даже, они чувствовали это, слово сочувствия. Они выходили отсюда успокоенные, подбодренные. Помогали ли здесь? В некоторых случаях да, удавалось смягчать приговоры. В случаях явного произвола Пешкова активно вмешивалась и спасала, да-да, спасала людей! Были отдельные семьи, в том числе и наша семья, которым она крепко помогала в течение многих лет.
Увидел я ее впервые, когда она с туго набитым портфелем в руках, красивая, эффектная, стройная, в кожаном пальто, в кожаном шлеме летчика, вышла скорыми шагами из подъезда курсов Берлица, села в коляску мотоцикла и покатила в сторону Лубянской площади. Она всегда ездила в ГПУ таким способом, хотя пешком пройти было два шага.
Со слов Павла Дмитриевича Корина знаю, да это и без меня достаточно широко известно, что вся семья Пешковых — сам писатель-классик, жена, сын с невесткой были близки с членами коллегии ОГПУ, а Ягода и его присные являлись постоянными посетителями дома на Малой Никитской и на даче Горького и числились его друзьями. Знаю, что Екатерина Павловна, минуя охранительные посты и секретарей, прямо проходила в кабинет Ягоды и в особо вопиющих случаях не просила, а требовала, и не просто смягчения участи заключенных, а их освобождения*.[16]
Я потому остановился подробнее на деятельности этой выдающейся во всех отношениях женщины, что в широких кругах нашей страны и за границей об этом мало известно, даже в «Архипелаге» о Пешковой упоминается лишь двумя-тремя фразами.
8
Однажды весной 1924 года к нам явилась тетя Лиля Шереметева, в ее глазах сквозила тревога.
— Что случилось? — спросила ее моя мать.
Убедившись, что у нас все благополучно, тетя Лиля рассказала, что на Воздвиженке всю ночь шел обыск, арестовали ее сына Николая, ее племянников Бориса Сабурова и Дмитрия Гудовича. Впоследствии выяснилось, что в ту же ночь было арестовано еще несколько участников того воздвиженского бала генерал Гадон, двое из четырех братьев Львовых, Лина Левашова, Авенир Вадбольский, еще кто-то. Но нашу семью тогда не тронули.
Николай Шереметев через три дня вернулся, а остальных арестованных месяца через два сослали в разные отдаленные северные города. Николай был спасен своей женой.
Не знаю, был ли к этому времени оформлен официально его брак, но его связь (какой ужас!) с еврейкой до дней ареста держалась втайне. Многим казалось непостижимым — граф Шереметев, и женат на еврейке!
Цецилия Львовна Мансурова была одной из самых талантливых актрис, каких я когда-либо видел; любимая ученица Вахтангова, несравненная принцесса Турандот одновременно была женой Николая Шереметева, тогда скромного скрипача оркестра вахтанговского театра.
Говорили, что она обошла всех тогдашних наших вождей — товарищей Рыкова, Калинина, Бухарина, Каменева и разыгрывала перед ними сцены, достойные шекспировского пера. Николаю сказали, что освобождают его только благодаря жене и ценя ее таланты. А на его вопрос, в чем его вина, ответили: 'Сами должны знать'.
В своих изданных за границей воспоминаниях перебежавший во время войны к немцам артист вахтанговского театра Елагин очень живо описал облик Николая Шереметева. Все в театре, от рядового рабочего и до первых артистов, его любили, за открытый, веселый характер, за его остроумие. Но автор ошибается, что Николая арестовывали десять раз, и десять раз его спасала Цецилия Львовна. Если мне память не изменяет, его сажали еще однажды, а во время паспортизации 1932 года милицейский чин, выдавая ему самый ценный в нашей стране документ, сказал: 'Ваше сиятельство, скажите спасибо вашей жене и расписывайтесь в получении…'
В начале лета того же 1924 года все три семьи — Шереметевы, Сабуровы и Гудовичи — были выселены из их Воздвиженской квартиры. На выселение был дан срок три дня. Татары — 'старье берем' собрались со всей Москвы. Николай Шереметев, младший Сабуров Юрий и младший Гудович Андрей раскрывали перед татарами многочисленные сундуки и за бесценок продавали все то, что там хранилось со времен Параши Жемчуговой. Сабуровы и Гудовичи переехали в Царицыно, Павел Сергеевич Шереметев забрал все картины, библиотеку, бронзу и перевез все это в свое жилье — одну из башен Новодевичьего монастыря. Уже после войны я видел архиценнейшие книги, валявшиеся беспорядочной кучей на полу круглой комнаты той башни.
Куда девалась с семьей тетя Лиля, расскажу позднее…
Хлопоты об арестованных дяде Николае Владимировиче Голицыне и его сыне Кирилле окончились неудачей. Кирилл получил пять лет Соловков, его отец три года, их друзья еще какие-то сроки. Единственное, что удалось отхлопотать — это заменить Соловки Бутырками. Там существовал так называемый 'рабочий коридор', где отбывали сроки немногочисленные заключенные, обслуживавшие кухню, прачечную, библиотеку — словом, все то, что предназначалось для заключенных-подследственных, коих было раз в десять больше.
И с того времени две зимы подряд, раз в неделю, мне вручали тяжелую корзину, и я отправлялся на Новослободскую улицу и шел в специальную пристройку Бутырской тюрьмы, где принимали передачу.
Жен и матерей заключенных иногда набиралось множество, они часами выстаивали к окошку передачи, потом переходили в соседнюю темную комнату и там опять часами томились, когда наконец из другого окошка выкликнут фамилию их близкого. Они должны были назвать его имя-отчество, и тогда им вручали обратно тару с запиской — 'получил все сполна', и подпись. Другие слова, вроде «целую», тщательно зачеркивались.
Мне, как передающему в 'рабочий коридор', была привилегия проходить без очереди. Я высоко поднимал корзину, расталкивал толпу, кричал: 'В рабочий коридор!' и пробивался к окошку. Очень скоро я познакомился с принимавшим передачу красноармейцем, и он мне тут же отдавал тару и записку, принятую неделю назад. Таким образом, сама передача занимала у меня не более десяти минут, но дорога на двух трамваях туда и обратно отнимала три часа. Иногда вместо меня возил передачи мой двоюродный брат Саша Голицын.
А по воскресеньям ездили на свидания: бабушка каждое воскресенье, остальные — по очереди. Свидания давались только заключенным 'рабочего коридора', сроком на сорок минут. И я несколько раз бывал у Кирилла.
Специальное помещение было перегорожено двумя рядами идущих параллельно жердей. На ряд скамей по одну сторону жердей садились заключенные, на второй ряд скамей, по другую сторону других жердей, садились их родные. Два надзирателя, или, как их презрительно называли, «менты», садились по двум концам и следили, чтобы никто не смел перекинуть чего-либо.
Бабушка была глуховата и очень страдала от того, что плохо слышала своего сына через двухаршинный промежуток. Она очень переживала за него, каждый вечер молилась жарко, с земными поклонами, со слезами.
В том же 'рабочем коридоре' сидели старичок генерал Казакевич, молодой инженер Владимир Кисель-Загорянский, филолог Анатолий Михайлович Фокин, других не помню. И в тот же 'рабочий коридор' в будущем попадали многие наши знакомые и родные, чтобы отбывать там срок, а также на несколько дней после приговора в ожидании эшелона для отправки в лагеря.
Через два года вместо передач продуктами стали принимать деньгами, и мои поездки прекратились. Деньги шли от дяди Александра Владимировича Голицына из Америки, а главное — из Италии от некоей Моины. Она была вдовой двоюродного брата бабушки Семена Семеновича Абамелек-Лазарева, урожденная Демидова. До революции несколько уральских заводов принадлежали им, за границей уцелели их капиталы в банках. И Моина через своего секретаря ежемесячно посылала в СССР чуть ли не пятидесяти