Ответа из штаба фронта долго не было. Каретников поглядывал в окно – «не окружают ли станцию». Наконец телеграф отстучал ответ Фрунзе: «Штаб Южного фронта дал согласие на вашу просьбу». Каретников поблагодарил связистов и вышел. Дня через два, вспоминает В. Белоусов, действительно началось наступление. «Махновцы передают пленных белогвардейцев, а наши части сопровождают в тыл. Фронт так быстро двигался, что пехота не успевала подходить» (8).
Это частное свидетельство чрезвычайно важно, ибо оно совершенно в ином свете выставляет конфликт между Южфронтом и командующим группой войск Махно Каретниковым. Историки и по сей деяь повторяют, что как только было занято Гуляй-Поле, махновцев неудержимо потянуло домой, и Каретников запросил 4–5 дней отдыха своим частям. Фрунзе отказал. Вероятно, повстанцев действительно тянуло домой, только Каретниковым все же руководило совсем иное чувство, нежели тоска по теплой хате и по галушкам в сметане, – а именно нежелание со своим корпусом лезть на рожон, когда по всему фронту красные части еще стояли без движения.
Двадцать восьмого же, когда наступление действительно началось, штаб махновцев получил от Фрунзе приказ, похожий на ультиматум: если махновцы будут по-прежнему оставаться в Гуляй-Поле, а не приступят немедленно к выполнению поставленной фронтом боевой задачи, он будет считать их самоустранившимися от боевых действий по разгрому Врангеля (12, 176). Зачем Фрунзе понадобилось формулировать приказ в столь резкой форме, не совсем понятно: махновцы вовсе не прятались в Гуляй-Поле, просто в нескольких километрах южнее села проходила линия фронта; к тому же гуляйпольское направление Повстанческой армии было определено самим Фрунзе… Вероятно, командующему фронтом просто хотелось вкатить Каретникову и Махно профилактическую зуботычину, чтобы сразу дать им понять, что он никакой «самодеятельности» не потерпит. Однако в целом в «таврический» период военных действий отношения между махновцами и большевиками складывались нормально. Курсант Петроградской военно-инженерной школы Иван Мишин, который через две недели будет сидеть в стогу сена на берегу Сиваша, вспоминая октябрь 1920-го, рассказывал: «Совершая марши, наша бригада нередко останавливалась в одних населенных пунктах вместе с махновцами. За весь период наступления наших армий не наблюдалось какого-либо антагонизма между курсантами и махновцами. Махновцы называли нас „курсаками“, приглашали к себе для проведения свободного времени. Что ж, говорили, вы, курсаки, так скучно живете? Песен не поете, горилку не пьете? То ли дело у нас! Однако никакого разобщения между курсантами и махновцами не чувствовалось и в выполнении поставленных командованием Красной армии боевых задач» (57).
Правда, после разгрома Дроздовской дивизии к махновцам, стяжавшим себе славу, переметнулось несколько менее стойких, чем столичные курсанты, пулеметных команд, прельщенных «вольным духом» Повстанческой армии. В военной части соглашения была оговорка: части друг у друга не переманивать. 22 октября в повстанческий штаб приехал из Реввоенсовета Южфронта Бела Кун – заминать инцидент. Почему-то позднейшие биографы венгерского коммуниста усматривали в этом факт беспримерного героизма, хотя дело было совершенно заурядное. Жена Куна в воспоминаниях о муже договаривается до того, что махновцы могли убить его за одно неосторожное слово и только искали повод для провокации… Зачем?! Все это плод неведения и горячечной патетики… Махновцам нужно было соглашение, и они не пытались его нарушать, более всего озабоченные тем, чтобы выполнять пункты договора с буквальной точностью.
28 октября – день начала контрнаступления Южного фронта – стал для белых роковым. Вторая конная все-таки переправилась через Днепр и удержала удар Донского корпуса белых, пытавшегося столкнуть ее обратно в реку. Фрунзе записал: «лучший из конных корпусов Врангеля разбился о 2 Конную армию» (82, оп. 1, д. 146с, л. 31). Это было не так, но все-таки фронт белых был прорван, и стало ясно, что залатать его не удастся. Ночью 28 октября на левом фланге части 42-й дивизии сделали еще один прорыв во фронте и взяли Большой Токмак. На рассвете 29-го махновцы, выступившие на фронт в соответствии с приказом Фрунзе, обошли городок с тыла и штурмом овладели окопами противника, захватив пленных и трофеи. Тридцатого с опозданием выстрелила, наконец, Первая конная, пытаясь фланговым ударом закрыть белым проход в Крым, но белые ее отбросили сильным встречным ударом. Тридцатого же с тяжелыми боями части 13-й армии Уборевича вместе с махновцами неудержимо двинулись на юг, захватили Мелитополь, на следующий день – Акимовку, вплотную подбираясь к Крыму. На очень небольшом пространстве, все более сужающемся к Перекопскому перешейку, в эти дни, смешавшись, дрались огромные массы войск: пять советских армий Южфронта и отходящие белые. Красное командование все еще надеялось, что, несмотря на опоздание Первой конной и колоссальную неразбериху, хотя бы часть белых удастся отрезать от Крыма и уничтожить.
3 ноября стало ясно, что эту задачу выполнить не удалось. Врангель в беседе с представителями печати удовлетворенно констатировал: «На рассвете 18(31) октября наши части атаковали красных, прижав их к Сивашу. Одновременно ударом с севера и северо-запада конница Буденного была разбита, причем нами захвачено 17 орудий и более 100 пулеметов и целиком уничтожена латышская бригада. В то же время Донской корпус разбил части 2-й Конной армии и 13-й армии… До полудня 19 октября (то есть 1 ноября по новому стилю. – В. Г.) конница эта не решалась нас атаковать. После полудня… противник повел атаку по всему фронту… 19–20 и 21 числа (соответственно, 1, 2 и 3 ноября. – В. Г.) эвакуация продолжалась, и лишь после последнего поезда, проследовавшего через Сивашский мост, наши части отошли, взорвав его. Наши войска стали занимать укрепленные позиции… Противник, особенно конница Буденного, понес в последних боях громадные потери… У нас, благодаря планомерному отходу и содействию тяжелой артиллерии, а также бронепоездов, потери незначительны…» (79, оп. 3, д. 316, л. 4).
3 ноября белые заперлись в Крыму. На фронте наступило несколько дней затишья. Того же числа Ленин в одной из своих директивных записок потребовал от т. Гольцмана (главодежда) пошить в срок 20 тысяч охотничьих сапог для армии. Что происходит на Южном фронте, Ленин толком не понимал. Врали ему, по- видимому, все. Еще в самом начале контрнаступления С. Каменев и М. Фрунзе составили ему страховочную телеграмму, что в случае ухода врангелевцев в Крым, за Турецкий вал, шанс их успешного разгрома – один из ста. На самом деле оба были уверены, что разбить белых удастся еще до Крыма, и осторожную телеграмму отправили просто на всякий случай, который, как назло, и приключился. Ленин был разозлен.
Того же 3 ноября, выступая на Всероссийском совещании политпросветов губернских и уездных отделов народного образования, Ленин потребовал от пропагандистов решительно и повсеместно вбуравливать в головы мысль, что пришло время каждому человеку «стать или по эту, нашу, сторону, или по другую» и строго осознать «главенство политики коммунистической партии», которая «все исправляет, назначает и строит по одному принципу». К слову сказать, Махно в этой речи был помянут в числе «разнообразных форм контрреволюции», среди Юденичей, Колчаков, Петлюр и т. д. (46, т. 41, с. 401–403). Знай Махно об этой речи, у него был бы повод крепчайшим образом призадуматься. Совершенно ясно, что Ильич ни на йоту не изменил свою точку зрения, принцип диктатуры пролетариата оставался для него незыблемым, и столь же бессомнительным казалось то, что воплощается диктатура через повсеместное господство одной, коммунистической партии, несогласие или даже непринадлежность к которой уже есть контрреволюция.
Но Махно не знал об этой речи. Он переживал последний взлет, последнюю эйфорию. После взятия повстанцами Гуляй-Поля Махно смог, наконец, перебраться в родное местечко из Старобельска, где его хоть и лечили, но держали, по специальному решению Екатеринославского губкома, в строгой изоляции от красных частей. Гуляй-Поле немного ожило, хотя оно было до полного уже изнеможения истерзано войной. Польский анархист Казимир Теслар, побывав в это время в Гуляй-Поле, потом писал: «Я был в Гуляй-Поле зимой. Окрестности и городок были густо засыпаны снегом. В каждом дворе стояла знаменитая „тачанка“ – знак того, что в каждом доме нашли приют повстанцы… Еще при въезде в городок я заметил окружавшие его заброшенные окопы. Когда же мы въехали в центр, я был поражен жестокостью войны, которая,