категорическим требованием оказать всемерную и немедленную поддержку Донбассу и Южфронту вообще, так как вспыхнувшее в тылу Южфронта восстание донских станиц Вешенской и Казанской грозило развалить фронт и в дальнейшем принести еще более крупные неприятности.
Главком Вацетис в том же ключе требовал форсировать наступление Махно на Таганрог, не зная (или не желая знать), что Махно отступает и поддержать его нечем.
Получив приказ главкома, Махно отстучал Дыбенко отчаянную телеграмму, требуя «немедленной посылки каких бы то ни было вооруженных сил». Скачко меланхолически констатировал: «Махно почти не существует» (1, т. 4, 60). Весьма энергично воздействовал Владимир Ильич: «Перебросить украинские войска для взятия Таганрога обязательно тотчас и во что бы то ни стало» (1, т. 4, 59). Ленину все кажется, что распорядился – и точка. И Зимний взят.
19 апреля Скачко сообщил Антонову-Овсеенко, что на Мариупольском направлении началось общее отступление махновской бригады. Он полон самых мрачных предчувствий: «Противопоставить движению противника нечего, 3-я бригада Махно, находясь беспрерывно более трех месяцев в боях, получая только жалкие крохи обмундирования и имея в придачу таких ненадежных соседей, как 9-я дивизия, совершенно истощилась» (1, т. 4, 57). Антонов-Овсеенко, в свою очередь, передавал вверх по инстанциям: «Из оперативных сводок… ясно положение: бригада Махно своим наступлением оттянула на себя корпус Шкуро и теперь разбита, как и 9-я дивизия. Все, что возможно, снимается с Киевского и Одесского направления; но и это дела не поправит, если не разовьется наступление восьмой армии…» (1, т. 4, 57).
К счастью для красных, у белых тогда еще не было сил для развития глубокого наступления. Конный налет Шкуро был лишь пробой сил, разведкой боем, по которой, правда, можно было бы сделать и кое-какие выводы о замыслах белой ставки. Антонов-Овсеенко, который позднее впал в немилость за то, что Деникин проломил его фронт, в своих «Записках о Гражданской войне» все же считал принципиально важным отметить, что не его войска в апреле дали слабину и что если бы их поддержали – не дрогнули бы и в мае: «Факты свидетельствуют, что утверждения о слабости… района Гуляй-Поле, Бердянск – неверны. Наоборот, именно этот угол оказался наиболее жизнеспособным из всего Южного фронта… И это не потому, конечно, что здесь мы были наилучше в военном отношении сорганизованы и обучены, а потому, что войска здесь защищали непосредственно свои очаги… Махно еще держался, когда бежала соседняя 9-я дивизия, а затем и вся 13-я армия…» (1, т. 4, 311).
Фронт стабилизировался, однако отношение большевиков к Махно сразу изменилось. После того как победоносный партизан вышел из боев битым, разом как-то всколыхнулась вся та муть, которая в виде донесений от партийных деятелей и чекистов давно накапливалась вокруг его имени. То вдруг поступали тревожные сведения, что Махно засылал делегатов к Григорьеву договариваться о совместном выступлении против большевиков, то выпирало что-нибудь из области самовольных захватов, и, хотя все знали, что бригада живет на подножном корму и получает жалованье лишь на половину своего состава, опять выходило, что Махно грабитель более грабительский, нежели Дыбенко или Григорьев. Потом, наконец, были же сведения: махновцы упрямо не дают создавать в своем районе комитеты бедноты, и товарищи партийцы жалуются, что никакой возможности работать им в махновском районе нету. То, что большинство товарищей просто праздновали труса, опасаясь сунуться в войска или в деревню, где не было понятливого пролетария, а сплошь был проклятый единоличник, – в расчет, видимо, не шло. И когда, поопомнившись от разгрома, командиры драпанувших полков девятой дивизии по принципу «вали на соседа» обвинили махновцев в том, что это они развалили фронт, тыловикам почему-то тоже очень верилось (как верится до сих пор некоторым историкам), будто махновцы бежали впереди всех, фронт разлагали, издевались над красноармейцами, срывая с них красные звезды, резали коммунистов за то, что те не позволяли им грабить… По тылу прошла жуть: что же это там, в партизанском краю, творится? Слухи ползли один страшней другого.
Но ведь мы можем дотошливо вгрызться в неудобные свидетельства и ситуацию перевернуть, и тогда выяснится, например, что хлебозаготовки в махновском районе шли довольно успешно, крестьяне добровольно продавали хлеб и ерепенились только там, где заготовкам «помогали» продотряды и чекисты. Тогда же вдруг явится нам мысль и вовсе крамольная—что не товарищам-партийцам тяжко работалось в партизанских рядах, а что попросту не было таких партийцев, которые выразили бы не то что желание, а хотя бы большевистскую готовность в эти ряды внедриться. Большевики насаждали свою власть в тылу – это факт. А вот на фронте…
Степан Дыбец, член бердянского ревкома, рассказал Александру Беку очень важный для нас эпизод о том, как назначенный к Махно начальником штаба Озеров упрашивал его съездить с ним вместе на фронт:
– Тебе, Дыбец, это выгодно. Наживешь политический капитал в войсках. Посмотришь, как наступают, и будешь мне помогать… (5, 53).
Дыбец, как дисциплинированный партиец, справился в уездном комитете партии: стоит ли? Там решили: стоит. «…Надо показать, что большевики не страшатся идти в бой, делят судьбу фронтовиков» (5, 53). Показать надо…
Тем не менее Степан Дыбец, появившийся под огнем в красных революционных сапогах, привезенных из Америки, где он эмигрантствовал еще как анархист, снискал себе среди партизан добрую славу: «Дыбец, бывший анархист, а ныне коммунист, пуль не боится, будет драться вместе с нами, привез белье, – значит, наш брат, к нему можно апеллировать, ходить к нему, как к своему коммунисту» (5, 55). Много ли их было, таких «своих»?
Еще красноречивее об отношениях между партийными «верхами» и партизанскими «низами» свидетельствует другой факт: перед наступлением Озеров принес Дыбецу рапорт на имя Дыбенко – просил патронов – и молил тоже подписать: «Дыбенко моему рапорту вряд ли поверит. Ты же теперь – большевик. Добавь от себя несколько слов. Подтверди мою бумагу» (5, 52).
Если не верили, что на войне нужны патроны, то понятно ли, чему верили, дорогой читатель?
Однако у большевиков были и реальные поводы попристальнее приглядеться к Махно: десятого апреля состоялся третий по счету районный съезд махновских вольных советов. Крамола на нем, безусловно, прорвалась в виде неодобрения продразверстки, но в целом съезд был деловой, речь шла о мобилизации на фронт десяти мужских возрастов (годы рождения с 1889 по 1898-й), и в этом смысле мероприятие могло бы даже рассматриваться как прямое исполнение указаний Антонова-Овсеенко о формировании отрядов на местах перед лицом белой опасности. Но Дыбенко это почему-то взорвало. Он разразился телеграммой: «Всякие съезды, созванные от имени распущенного, согласно моему приказу, Военно-революционного штаба, считаются явно контрреволюционными, и организаторы таковых будут подвергнуты самым репрессивным мерам вплоть до объявления вне закона. Приказываю немедленно принять меры к недопущению подобных явлений. Начдив Дыбенко» (1, т. 4, 108). Получив телеграмму, делегаты съезда, которые претендовали выражать интересы двух миллионов крестьян края, приняли резолюцию протеста. По сути дела, это была первая попытка большевиков наложить лапу на «вольные советы».
Между тем и сам Дыбенко заодно с Махно попал в щекотливое положение, будучи обвинен в незаконном захвате 90 вагонов муки и фуража, предназначенных для рабочих Донбасса. Потянулось следствие. «Дыбенко вышел совершенно чист; вина Махно оказалась не столь уж значительной, ибо было