Третий год голода.
Второй год тифа.
Засуха.
Летом по всей России в довершение к прочим бедам, причиненным войной, пошли лютые пожары. Горели Вязьма, Курск, Кострома. Страшный пожар был в Саратове. «В течение 6–8 часов сгорело 36 кварталов, пострадало от пожаров 25 тысяч жителей, много скота, много было человеческих жертв», – читаем в частном письме того времени. Горело всюду: изучая географию пожаров 1920 года, я поймал себя на том, что склонен приписывать разыгравшейся стихии огня какой-то мистический смысл. Будто природе надоело безобразничание людей, и она, в свою очередь, разнуздала стихии, своими средствами доводя до крайности, до абсурда, картину учиненного людьми разрушения. Язычники верили, что происходящее в душе человека связано с тем, что происходит в природе. Может быть, в этом больше смысла, чем мы привыкли думать. И вполне может статься, что люди 1920 года чувствовали это. Какая-то неизъяснимая горечь слышится в словах простых людей, которым эти пожары рушили всю привычную жизнь. Бельск, август 1920 -го: «У нас пожары все лето, сгорели все леса, и ветер дул на нашу деревню, она вся сгорела, ужасный пожар, такого еще никто не видел». Костромская губерния, тот же август: «Юрьевец кругом в пожарах. Сгорели леса, поля и хлеб. Крестьяне остались без хлеба». Курск, сентябрь: «Был очень большой пожар, сгорело около 100 домов и казенный дом, где было много скота. Отчего произошел пожар, никто не знает» (78, оп. 1, д. 16, л. 6).
«Такого никто не видел», «никто не знает» – какое-то наивное удивление испытывает человек пред этой чрезмерностью ужасного, по сравнению с которой все политические обольщения прошлых лет и порожденные ими политические катаклизмы выглядят сущим мельтешением… Уже в этих строчках прочитывается «довольно, хватит», но еще слишком тихо звучат эти голоса, еще не набрали они силы.
Летом – эпидемия холеры.
Массовое дезертирство из армии.
Почти первобытное запустение: в Петрограде Блок по две недели не может писать из-за отсутствия света. Нет ни электричества, ни свечей, ни керосина. Впрочем, Блок и не пишет, он потихонечку сходит с ума, ему все тягостнее окружающее, он все глубже, все внимательнее всматривается в колодец смерти. Но о Блоке потом, отдельно. Еще надо просмотреть главные работы Ленина, пролистать бесконечное количество записочек, которые вождь мировой революции писал то одному, то другому своему соратнику, требуя радикально разобраться с неубывающими в советской республике беспорядками. В записочках можно обнаружить то, что не видно в больших работах: гневливую раздражительность этим нерационально большим количеством сбоев в планомерных государственных делах. И, вместе с тем, – совершенную уверенность в том, что Историей можно управлять, как автомобилем, была бы только тверда рука, держащая руль… Именно в 1920-м с Лениным встретился знаменитый писатель-фантаст Герберт Уэллс, после этой встречи написавший очерк «Россия во мгле», где Ленин задиристо, но как-то чрезвычайно поверхностно поименован «кремлевским мечтателем». Интересно, что либерал Уэллс, побывав в красной России, не разглядел кровавой и растлевающей сути большевистской диктатуры, что Ленин для него – лишь прекраснодушный «мечтатель», что наиболее трудновыполнимой кажется английскому писателю именно прикладная, техническая задача: осветить эту нищую, темную, как тайга, страну. Ленин, как известно, рассказывал Уэллсу о плане ГОЭЛРО.
План электрификации России в 1920 году был не более чем планом, но он существовал и был утвержден как правительственная программа. Именно в этом году И. Г. Александров предложил построить гигантскую электростанцию на Днепре, в районе днепровских порогов, возле селения Кичкас, тогда находившегося в самом пекле махновщины. Тогда большая стройка в самом деле казалась фантастической. Однако, когда Уэллс через 14 лет приехал в Россию, Днепрогэс уже был построен, что, казалось, красноречивее всяких слов опровергало аргументы англичанина в давнишнем споре с Лениным.
В 1920 году Ленину исполнилось 50 лет. Маяковский посвятил юбилею стихотворение «Владимир Ильич!», прочитанное им публично в Московском доме печати. Поэт, однако, увидел в Ленине совсем не то, что увидел Уэллс. Стихотворение Маяковского глубоко и искренне восторженно, как и многое из того, что им создано. Для него рождение Ленина – событие планетарного масштаба, как бы приращение головы к телу бессмысленной, хаотически дергающейся человеческой материи. Является Ленин – и планеты садятся на оси. Появляется целесообразность. Теперь все ясно: мети!
И руки знают, кого им «крыть смертельным дождем». Но если команды топтать трупы и крыть из пулемета отдает голова, то это голова не убийцы ли? В целом Маяковский не рефлексирует по этому поводу. Война – значит, убивать нужно. Важно лишь знать – кого. Ленин указывает врага, которого поэт потом окарикатуривает и выставляет в окнах телеграфного агентства народу на оплевание. Ленин – не мечтатель, Ленин – бомба, снаряд со смертельной начинкой:
Маяковский упивается мрачной романтикой классовых битв настолько, что, кажется, не понимает, что его стихи по-настоящему страшны. В них кровь, в них ужас 1919 года, доведенное до бесчувственности ожесточение войны, заложники, зверства ЧК… В 1920 году Дзержинский отменил бессудные расстрелы в ВЧК. Не в том дело, что мера эта недолго продержалась и на местах не переставала оставаться словесной декларацией – уже в феврале 1920-го на Украине в «махновском» районе практиковались массовые расстрелы, – а в том, что голос возмущения все-таки прозвучал, что было поползновение к некоторому смягчению режима.
Кстати, именно на двадцатый год приходится наибольшая активность группы «демократического централизма» – одной из самых интересных, хотя и мало известных «оппозиций» в РКП(б). Лидер «децистов» Тимофей Сапронов был выходцем из самых низов, из какой-то полукрестьянской семьи, но он реальный был рабочий, строитель, а не партиец-профессионал, вышколенный на бесконечных съездах, поэтому, когда партия избрала курс беспощадства и воинской рутинной дисциплины, он забрыкался и понес общеизвестную крамолу: «борьба против главкистского бюрократизма», свобода фракций, власть – Советам. Сапроновцев осудил IX партийный съезд, но они упрямствовали, примкнули к «Рабочей оппозиции», которая выдвинула, по сути, те же лозунги, которые сторонниками генеральной линии на следующем, X съезде РКП(б) в 1921 году были безошибочно квалифицированы как мелкобуржуазные, ибо они исходили не из логики классовой борьбы, а из интуитивного ощущения, что нельзя больше жить в такой душиловке и ожесточении. «Рабочую оппозицию» на съезде, как известно, забаллотировали, специальной резолюцией фракции в партии были запрещены навсегда, а группа Сапронова – исключена из рядов как антипартийная и неисправимая. Потом все, как водится, утряслось, и Сапронова не забыли, восстановили, перемололи на партийной мельнице (чтобы затем, как и положено, расстрелять в 1937 году), но в 1920-м какое-то еще оставалось внутрипартийное свободомыслие, еще могла возникнуть идейная борьба, какие-то, пусть небогатые, варианты оставались у Истории, несмотря на все попытки загнать ее в искусственное русло.
В 1920-м все-таки были надежды, что, вот, кончится война – и не нужно будет больше крови и жестокости, все образуется по-человечески.