– О реке.
Мы поднялись наверх в подобие рубки, сокрытой за одной из ничем не примечательных дверей дебаркадера. Он отворил дверь на опоясывающий палубу мостик, сел, закурил. Потом стал вдруг рассказывать об убывании жизни на реке, о том, как из-за «невыгодности» сняли большинство пассажирских маршрутов, порт стоит, краны не работают (действительно, стрелы портовых кранов ни разу не шевельнулись с тех пор, как открылись взору утром), и как пустые ржавые корыта болтаются посреди реки рыжие баржи…
В избытке чувств он воскликнул:
– Разве это живая река?!
Слабость зрения и болезнь желудка не дали ему сделаться настоящим капитаном; сколько-то в жизни поменяв работ, он стал начальником речного вокзала в Печоре и так проработал два десятка лет, но, похоже, память о том, когда жизнь на северных реках еще била ключом, была свежа в нем, и он стал вспоминать, как водил по Двине неуклюжие двухпалубные колесные пароходы, на которых всем было удобно и весело, и из буфета шли люди наверх любоваться рекой, и курился на палубе самовар, и молодые танцевали…
– Может быть так казалось потому, что я сам был молод?
Увы, капитан, в тот миг я не знал ответа. Буквально через два дня я смог бы поддержать разговор, испытав на себе удобства плавания на «Заре», представляющей из себя наглухо задраенный пловучий водометный вагон. Решительно вы правы, капитан, – сказал бы я, – плаванье по реке должно быть созерцательно и неторопливо; медленно и любуясь должно плыть по реке, и, конечно, вкусив котлет или яичницы в буфете, надлежит непременно подняться на палубу, чтобы прохаживаться и потягивать чай, коль засквозит вечерняя прохлада, и танцевать, коль случится среди пассажиров хороший баянист.
Я сказал бы: черт возьми, зачем скорость, зачем нам выигранные сутки, если три дня праздника мы превращаем в два дня пытки?
Куда и зачем мы торопимся, капитан?
Почему на наших кораблях больше не отбивают склянки, капитан?
И почему теоретики прогресса принимают в расчет лишь скорость, и не принимают, скажем, во внимание тот чудный плеск воды под плицами тяжелых колес, который сопутствует движению колесного парохода? Его-то у нас отнимают, капитан, отнимают, как и возможность на палубе вдохнуть свежий речной ветер и обнять теплую талию молодой попутчицы, с которой тебе посчастливилось станцевать нечаянный вальсок на закате…
Не получается ли, что нас просто-напросто обобрали со всем этим прогрессом, капитан?
Наш воображаемый разговор продолжается вот уже несколько лет. Это прекрасная и возвышенная беседа… По мере того, как у меня возникают вопросы, я их задаю, а когда вопросов нет, просто зачитываю вслух полюбившиеся мне места из книг, которые вожу с собой. Вот, скажем, дневник Пришвина, запись 1909 года:
Жизнь: из чего она складывается, капитан? Как, в каких единицах измерить чувство, возникающее при тонком смешении вечернего туманца, сумерек и запаха самоварного дымка на палубе плывущего по реке парохода? Что скажете, капитан?
Капитан всегда отвечает мне. Только что – я не знаю.
А иногда хотелось бы знать.
Вот, скажем, по Пришвину, «рядовой человек» – это достоинство. В этом смысле и крещение – заурядность, ибо крестясь, человек становится в один «ряд» с братьями. Неполнота людей, никогда не бывших рядовыми…
Глубокая мысль. Что я могу сказать в ответ? Я «романтик» и, следовательно, все еще таскаю с собою потускневший щит избранничества…Выбросить бы его к чертовой матери! Сам я не способен изменить себя, но я волен протащить себя через шкуродер пространства, так что внутренняя сущность моя не сможет остаться неизменной. Подвергнуть себя испытаниям, которые сдерут с меня все привычки, свойственные мне прежде. Пространство сделает меня человеком!
Я хочу быть проще и «зауряднее», хочу чувствовать себя в родстве с другими людьми, и в то же время я хочу быть сильнее; я хочу получить право на собственный голос; я хочу создавать события…
Что вы об этом думаете, капитан?
Конечно, думаете что-то, но я никогда не узнаю ваших мыслей. Увы! В последний раз я видел вас вечером 18 августа 1992 года: было уже поздно, я шел покурить на палубу по темному коридору, а вы со связкой ключей, не видя меня, открыли дверь в свою каюту с видом на реку, вошли и захлопнули дверь за собой. Так я узнал, что вы тоже ночуете на дебаркадере. Наверное потому, что у каждой реки должен быть страж. Верно ли я вас понял, капитан?
18 августа 1992 года.
В «Экологическом вестнике», который издает местная журналистка Валя Симашкина, услышал рассказ об удивительном человеке, Андрее Владимировиче Журавском – страстном исследователе Печерского края и столь же страстном и бескорыстном его колонисте. Этот тип людей, столь распространенный в России начала века, потом совершенно был выведен в советское время: бесстрашные одиночки с американским размахом и российским бескорыстием, в ряду которых Русанов и Седов известны, возможно, лишь благодаря трагическому, потрясшему все общество исходу их предприятий. Это настоящие герои нашей страны, о которых она совершенно забыла. «Случай Журавского» интересен более всего тем, что он был не просто сирота, но подкидыш – а распорядился своей судьбою так, что не может не вызывать восхищения[5]. Журавский последние годы работал в Усть-Цильме – староверском селе на половине пути к устью Печоры. Через Усть-Цильму уже просматривается Колгуев, хоть и очень смутно: «усть-цилёмы» (как прозывали жителей села), подобно пустозерцам, ходили туда на промысел. Не очень-то