пальцами коробок спичек, как совершилась столь разительная метаморфоза, я и сам еще в недоумении обшариваю взглядом безрадостный берег, в надежде разглядеть хоть одно деревцо, хоть один холм, с которого можно было бы обозреть открывающуюся нам окрестность – но ничего. Мы бредем в броднях по мелкой воде, проталкивая вперед лодку со снаряжением, заглушив мотор, чтоб не сломать винт. Вокруг на несколько километров – пространства такой же мелкой, тусклой воды. Туман, сквозь который тщится пробиться солнце. Вдруг с липкой глинистой отмели, что тянется все время по правую руку, не пуская нас к берегу, гогоча, кидается в воду огромная стая белощеких казарок – и я просыпаюсь. Ледяной туман, от которого лубенеет и делается неподвижным лицо, оказывается теплыми отблесками огня, потрескивающего в железной печке; отсыревшая одежда сушится на веревке возле трубы, коленом изгибающейся под потолком; возле двери вместо веника прислонены к стене два гусиных крыла, а на сколоченном из досок столе под маленьким оконцем – закопченная кастрюля, над которой клубится ароматный пар только сваренного супа…
Теперь, когда мы насытились, мой верный друг, и живительное тепло разлилось по всему телу и чайник пищит и гулко охает на печке, готовясь закипеть, я, пожалуй, рад был бы пофилософствовать, но сам понимаешь: крепкий горячий чай – это наилучшее философствование из всех возможных.
Крепкий, черный, горячий чай… Я молчу. Но я мог бы сказать! Следи за случаем, Петр, следи за случаем, юноша, ибо случай – отец судьбы. Усмехайся, усмехайся – но я знаю, что говорю. И я жил, полагая, что волен распоряжаться собою. И со мною происходили события, казавшиеся абсолютно случайными (как все в молодости, я думал, что мог бы прочитать другую книгу, или встретиться с другим человеком, или придти раньше, или опоздать, и тогда то-то случилось бы, а того-то не произошло бы). Но потом оказывается, что ничего подобного: я должен был прочитать именно эту книгу (и, во всяком случае, именно её прочитал) и встретился именно с тем, с кем повстречался. Взрослость вообще отличается от юношества тем, что стремится все случайности прожитой жизни выстроить в порядок необходимости: и так в один прекрасный день обнаруживается, что ты обставлен случайностями, как шахматный король, и, чтобы ускользнуть от мата, должен сделать совершенно определенный поступок. Скажем, отправиться на остров, с которым тебя ничего, ровным счетом ничего вроде бы не связывает…
Ты мне не веришь, а это воистину так. Поэтому я и говорю: следи за случаем, Петр! Следи, чтобы горячий чай не проливался тебе на штаны, ибо случай – зерно причинности, ждущее дальнейшего воплощения… Да-да-да, именно это я и хотел сказать: чем толще штаны, тем дольше и нестерпимее будет кипяток жечь твою ногу!
Случайно ли, что первой самостоятельно прочитанной мною книгой был «Робинзон Крузо»? Что проку гадать, раз так было? Первая книга не забывается, и я полюбил ее и, значит, полюбил остров. Ибо, как бы ни рвался домой Робинзон, в жизни его не было ничего лучше тех двадцати восьми лет, что он провел на острове, куда случай забросил его и который он вынужден был полюбить. Да, полюбить! И автор понимает это. Больше того, не отягощенный всеми теми заботами, которые обременяли и печаловали Робинзона, он временами воспевает проникновенную хвалу острову, который предстает перед нами то развернутой цитатой из книги Бытия как твердь среди вод, то как земной прообраз Рая, то как метафора полной независимости и абсолютной свободы человека.
У острова есть своя поэтическая родословная, как есть она у гор, рек, пещер, гротов, возделанных полей и прочих мест, обладающих для человека особенной привлекательностью. Отъединенность, инаковость, замкнутость, тайна – вот первое, что приходит на ум, когда речь заходит об острове. Чувства, которые дарит остров, несоизмеримы с теми, что рождаются в уединении на вершинах гор, но от этого притягательность островов не ослабевает. Об этом прекрасно знают мальчишки и литераторы, и в этом мы с тобой ничем не отличаемся ни от тех, ни от других. Прежде всего нам следует почтительно склонить головы перед Р.Л. Стивенсоном, который вполне и в совершенстве выразил романтическую концепцию острова в своем «Острове сокровищ». После Дефо и Стивенсона Жюлю Верну для усиления «таинственности» острова пришлось привнести в повествование фантастические детали, чем он соблазнил и увлек в сторону целую ветвь писательского рода, сделав своих последователей неисправимыми фантастами. Но остров, какое искушение!
У истоков традиции – «Одиссея» Гомера и «Энеида» Вергилия. Повстречавшиеся островитянину Одиссею острова не просто загадочны, они смертельно опасны. Одиссей – царь на Итаке, но над каждым островом, встающим на пути его странствий, царствует кто-то другой, каждый остров – царство, находящееся в полной власти своего властителя, не обязательно, при этом, человека.
В раннем Средневековье появляется еще один мотив: поиска, непреодолимого стремления к острову, затерянному где-то в пустыне моря и еще не открытому. Вектор движения бороздящего моря корабля направлен теперь не к дому, а от него, к неведомой земле, которая представляется землей блаженства. Эта земля заставляет долгие годы скитаться по морям святого Брандана-Мореплавателя, которого и святым то делает, собственно, его неутомимое странничество. Как и скитания Энея, его плавания уподоблены духовному деланию, бесконечной молитве. Впрочем, Брандан утверждал, что видел остров, на который спускаются ангелы. Возможно, он и в самом деле нашел его, хотя те из позднейших исследователей, кто поверил в реальность его духовных миражей, все же не смогли подтвердить, что такой действительно существует.
Получившие необыкновенную популярность в эпоху великих географических открытий выдуманные описания выдуманных же путешествий, переполненные вопиющими небывальщинами, уродами, карлами, описаниями чудес или нелепых обычаев, в конце концов дали плоды в виде беспощадных сатир Свифта, Рабле, расселивших по островам своих карликов, великанов, гуингнмов и макреонов. Утопия – тоже остров и тоже целиком нафантазированный. Томас Мор написал сатиру наизнанку: образ идеального общества.
Но остров! Остров не может служить лишь сатире, даже если в ней упражняется такой мастер, как Анатоль Франс. Остров зовет художников и поэтов, таясь, как женщина, и, как женщина, мечтая быть открытым и воспетым. В 1843 году с борта американского китобойца на один из Маркизских островов бежит Герман Мелвилл – никому не известный автор еще не написанной книги «Моби Дик», который открывает в гигантской книге островов столь важную для нас тему бегства. Бегства от жестокого устава промысловой службы, бегства от мира, от пошлости человеческих отношений, необходимости принять буржуазные законы и обычаи, бегства от всего. Остров из средоточия опасностей превращается в территорию спасения, становится последней возможностью уцелеть, отыскать истинно человеческие отношения, прикоснуться к величию природы. Сначала для Мелвилла, потом для Гогена («Ноа Ноа»), потом для Рокуэлла Кента, которому в поисках подлинности приходится отступать все дальше от цивилизации – к ледникам Гренландии, чтобы написать свою северную идиллию, «Саламина».
Бегство, и чаще всего бегство неудавшееся, рай, так и не обретенный, сокровище, так и не найденное – ноты, которые окрашивают тревогой уже книги Мелвилла и Гогена – в полную силу звучат в произведениях двух современных романистов, в которых магия острова задает невиданное напряжение действию. Это «Волхв» Дж. Фаулза, который через две тысячи лет после «Одиссеи» и «Энеиды» возвращает нас в Средиземноморье, где под спудом забвения и солнечного сна ждут своего продолжения и нового воплощения древние мифы, и классическая история беглеца, попавшего в ловушку острова в романе «Восток есть Восток» американца Т. Корагессана-Бойла.
Во всяком случае, я полюбил остров как идею раньше, чем впервые побывал на каком бы то ни было острове.