является абсолютно правильным. Особенно когда единственным источником тепла служит спиртовка, а единственным регулярно употребляемым горячим блюдом – какао, сваренное на её огне.
Я проследил за вашим дневным рационом, сэр. В 4 часа утра – сухарь и винная ягода; в 7 часов – завтрак консервами; в 15.30 обед: «съели по сухарю, вымоченному в либиховском экстракте, и по куску сала, запив это снеговой водой». Десять вечера: «съев по куску сала и по сухарю, мы стали варить себе какао».
Клянусь, мы бы сдохли, если бы шли на таком рационе, сэр.
На четвертый день пути у Гиланда началась лихорадка. Ночью во сне он клацает зубами. «…Я набросил на него свой тонкий сюртук, – единственную вещь, которую я мог пожертвовать, – обложил его кругом мхом, а сам пошел прогуляться по холму…»
Колгуев разрастается, сэр, стоит только ступить на него: к этому ни вы, ни я готовы не были. И если бы не наши проводники, тянувшие нас за собой, как упряжка оленей, нам, даже и с хорошей картой, ни за что бы не преодолеть эти растягивающиеся, как резина, расстояния…
На пятый день путешественники, позавтракав, неожиданно увидели горы, встававшие прямо у них на пути: «…Горы эти, казалось, достигали высоты до 1000 футов. Но мы давно уже научились в этой стране не доверять свидетельству наших чувств…» Один за другим все пункты плана лопаются, уступая изменчивой логике сна или миража: удобный путь по «плоскогорьям» оказывается совершенно невозможным, так как плато «изрыты непроходимыми оврагами», забитыми снегом, под которым, к тому же, таится талая вода. В конце июня наступает весна, реки вспучиваются, делаясь непреодолимыми, пес проваливается в кашу из раскляклого снега и насилу выбирается назад… Вокруг стоит неумолчный птичий гомон, полно дичи, но что толку – не изжаришь же гуся на спиртовке? Вечером пятого дня Тревору-Бетти впервые удается разжечь костер, при помощи спирта запалив кучу мха, и прямо в перьях запечь в ней куропатку. Но уже наутро последняя капля спирта израсходована на приготовление завтрака…
Спасение приходит неожиданно, как гибель: тем же утром в подзорную трубу путешественники замечают «настоящий самоедский чум». Идут к нему целый день, потеряв чум из виду и начиная подозревать, что остров снова сыграл с ними злую шутку, поманив очередным миражом – но к ночи вдруг оказываются посреди большого стада оленей и понимают, что люди близко. Но определить, в какой стороне – уже совершенно невозможно после многочасовой ходьбы по холмам и оврагам. Обессиленные, они опустились на землю.
И в этот момент что-то вроде преображения случилось с Тревором-Бетти: во всяком случае, он перестал быть цивилизованным европейцем XIX столетия и словно в глубокую воду соскользнул в ясновидение, свойственное, должно быть, его давним предкам-кельтам: «Я… закрыл глаза и стал думать. Через момент я как бы
Действительно: в густом тумане в три часа ночи они безошибочно вышли прямо к стойбищу.
Появившихся из чума ненцев Тревор-Бетти поприветствовал заученной на русском языке фразой, прозвучавшей с сильным акцентом: «Как поживаете?»
– Как поживаете? – раздалось ответное приветствие «на еще более скверном русском языке, чем мой».
Здесь, сэр, мне необходимо остановиться, прервать цитирование вашей книги и отослать всех заинтересовавшихся непосредственно к ней. Должен добавить, сэр, что труды ваши не пропали втуне. И дело даже не в том, что книга ваша попала в гигантскую Библиотеку Храма, но в том, что она не затерялась в этом тяжком, как толщи осадочных пород, собрании страниц. Раз в несколько лет обязательно откуда- нибудь на книгу приходит запрос и она извлекается из сумрака архивного хранения на белый свет и вновь оживает, прочитываемая человеком. Обойти её нельзя, занимаясь Колгуевым. Читал книгу и я, чтобы в своих наблюдениях настоящего иметь возможность разглядеть проросшие семена прошлого – того прошлого, свидетелем которого были вы – и тем самым продолжить непрерывность острова во времени. И вполне может статься, что и вы, и я, в разное время и на разных языках пишем, тем не менее, одну книгу – книгу Колгуева. Если это так, то нам, возможно, следует отказаться от авторства, или привлечь в соавторы всех, кто когда-либо писал об острове. И тогда в книгу потребуется включить не только описания Савельева и Максимова, не только книги и картины Ады Рыбачук и Владимира Мельниченко, но и лапидарные заметки проплывавшего в 1824 году мимо острова адмирала Литке, и отчеты подштурмана Бережных 1826 года, и вообще всякие, даже самые краткие упоминания об острове в судовых журналах капитанов XVI века, в метеосводках и приказах времен Второй мировой войны, – короче всё, что так или иначе подшивается к делу острова в грандиозных архивах человечества. Мы станем свидетелями того, как наше произведение разрастается до невероятных размеров, мы увидим чудовищную, порождающую самою себя книгу, ветвящуюся, как лабиринт, угодив в который здесь, на острове, запросто можно оказаться в ином времени и в ином месте, где будет вполне уместен разговор о Дон Кихоте Ламанчском или о рейдах фашистского крейсера «Адмирал Шеер» в Баренцевом море, о русском расколе и о британской falconry, и вообще
Конечно, это проблема нашего уже времени. И нет сомнения, что образ культуры, как исполинской Библиотеки, содержащей все книги, которые были, есть и будут написаны (Борхес) еще не довлел над вами и вам не приходилось терзаться мыслью о том, стоит ли преумножать слова в этом мире, коль скоро они уже никого не способны ни расстрогать, ни убедить, потеряв былой смысл и былое величие? Сколь счастлив писатель минувшего века! Он с полным правом считал себя деятелем прогресса и эта наивная вера спасала его. Поистине, бесценны многие ваши свидетельства, сэр, причем, возможно, те, которые вам тогда казались второстепенными.
Скажем, о кольцах из белого металла, которые носили в старину ненецкие женщины – одно всплывет в конце нашего повествования и бросит отблеск свой на лицо безумной и несчастной женщины, позволив различить в её исказившихся чертах следы былой красоты и человеческого совершенства. Или о медных бусах, которые ненецкие девушки повязывали на лоб, вплетая затем в косы и по спине опуская до талии: в точности так, как делает у своих кукол мастер Филипп Ардеев к недоумению тех, кто привык, что бусы должны свешиваться с шеи на грудь. Или о двух чайных чашках с норвежского судна, потерпевшего крушение у Колгуева, которые нас выведут на рассказ про старое ружье (не ваше маленькое складное ружье, сэр, а огромное, норвежское громобойное ружье), обнаружив которое, мы, однако, найдем – что бы вы думали? Вашу, сэр, подзорную трубу. Она долго служила внуку того человека, который в свое время поразил вас своим величием: «…это был красивый старик с длинной седой бородою, похожий на изображение Моисея…» Лишь недавно труба потеряла одно своё колено и стала непригодной для пользования – и все же она существует. Хотя история о том, как попала она с острова на материк, в Нарьян-Мар, требует отдельного рассказа.
Нам не избежать его, но прежде скажу – и вам, полагаю, уже не покажется это странным, что Иван, хозяин чума, у которого вы прожили три месяца сто лет тому назад – это пра-прадед наших проводников, Алика и Толика.
Книга ваша им не знакома, но никогда мне не забыть, как мы сидели за чаем на кухне гостиницы в