Чехов писал: «Таких людей, как Пржевальский, я люблю бесконечно…» Я прочитал и сначала удивился: ведь они такие разные! Помещичий сын, с детства окружённый раболепствующими дворовыми. Офицер, выигрывавший сотни, тысячи рублей в карты. Нелюдим, человек грубый, иногда даже жестокий, деспотичный, равнодушный к театру и литературе, женоненавистник – как мог Чехов полюбить такого? Пржевальский ворчит и недоволен всеми. «Общая характеристика петербургской жизни – на грош дела, на рубль суматохи», – пишет он о городе. «Крестьяне, как и везде, пьяницы и лентяи, с каждым днём всё хуже и хуже», – пишет он о деревне. Иронизирует: «В блага цивилизации не особенно верю». Он называет своё время «огульно развратным». Что могло привлечь Чехова, всю жизнь радостно искавшего и находившего прекрасное в человеке, в авторе подобных категорических оценок?
Читаешь о Пржевальском, листаешь книги и то там, то здесь обнаруживаешь удивительные контрасты. Ах, какой это был сложный, противоречивый, трудный и прекрасный человек! Как непохож он на того бодрячка офицера, которого лет пятнадцать-двадцать назад показывали в кино! Как удобно биографам, каждому на свой вкус, лепить из него то нелюдима-пустынника, то восторженного романтика! В его характере так много самого разного, что отыскать можно все.
Да, крепостник, да, помещик. Но помещик, непохожий на помещиков. Его совершенно не интересовали доходы с его имения. Свои собственные деньги никогда не копил, ни разу не «вкладывал в дело» – напротив, раздавал всё, что имел: матери, дядьке, старой няньке своей. Презирал любителей племенных рысаков, открыто издевался над бобровыми шинелями.
Жизнь в Полоцком пехотном полку, замурованном в казарменной глуши Смоленской губернии, была невыносима для него. Он почти физически, как птица, жаждал простора. Написал рапорт – просил перевести его на Амур, в новые необжитые земли империи, и вместо ответа получил трое суток ареста. Не знаю, расстроился ли он этим наказанием: ещё неизвестно, что более тяготило его – армейские свободы или неволя. Дикие пьянки в полку были нормой, а похмельные промежутки занимала карточная игра. И вот, представьте себе, Пржевальский не пил водки всю жизнь. Поесть любил, баловал себя «усладами» – так называл он разные домашние кондитерские штучки, обожал шипучки, морсы, фруктовые воды, а водки не пил. В карты играл – и много. В зиму 1868 года выиграл 12 тысяч – колоссальные по тому времени деньги. Но ведь именно на эти деньги и снаряжалось в основном его первое легендарное монгольское путешествие. «Теперь, – говорил Пржевальский, – я могу назваться самостоятельным человеком и располагать собою независимо от службы». Перед отъездом из Николаевска он вышел на крутой берег Амура, взмахнул рукой – и заблестела на солнце, забилась в воздухе атласная колода. «С Амуром прощайте и амурские привычки», – засмеялся Пржевальский, глядя, как плывут под ним «счастливые» тузы и валеты.
Он крут в походах. Его слово – закон. Но ведь он прошёл там, где не ходил ни один европеец, он прошёл там, где вообще не ступала нога человека. Он умирал в песках от жажды, отбивался от отрядов озверевших фанатиков, и ни разу никто не пришёл ему на помощь. Он всегда рассчитывал только на себя и на своих товарищей. Сейчас, когда научные экспедиции насчитывают десятки, иногда сотни участников, отказываешься верить своим глазам, читая о спутниках Пржевальского. В монгольском путешествии их было четверо, в первой Тибетской экспедиции – тринадцать, во второй – двадцать один человек. Почти одиннадцать лет провёл он с этими людьми в походах. Он прошёл более 30 тысяч километров. Он открыл не пик, не озеро, не реку – он открывал хребты, плоскогорья, страны. Он подарил миру первую карту сердца Азии – величайшего из материков Земли. Он имел право быть суровым в своей титанической работе.
Пржевальский был прирождённым путешественником. Он томился дома. Стены петербургских квартир почти физически душили его. Но более всего угнетали люди. Он никак не мог жаловаться на невнимание к себе. В его честь устраивались обеды и балы, популярность Пржевальского соизмерима с популярностью космонавтов в наши дни, а он писал: «Там была свобода, здесь – позолоченная неволя, здесь все по форме, все по мерке; нет ни простоты, ни свободы, ни воздуха». Он называл пустыню Гоби с волнующей ласковостью: «прекрасная мати пустыня». Он был предан ей навеки, он клялся ей: «Не променяю я ни на что в мире свою золотую волю. Чёрт их дери – все эти богатства, они принесут мне не счастье, а тяжёлую неволю… Вольную птицу в клетке не удержишь». И, с грустью оглядываясь вокруг себя, говорил: «Могу сказать только одно, что в обществе, подобном нашему, очень худо жить человеку с душой и сердцем…» Вслушайтесь, какая это чеховская фраза, не правда ли?
Так мог ли Чехов не любить его? Узнав о смерти великого путешественника, Антон Павлович писал: «… подвижники нужны, как солнце. Составляя самый поэтический и жизнерадостный элемент общества, они возбуждают, утешают и облагораживают. Их личности – это живые документы, указывающие обществу, что, кроме людей, ведущих спор об оптимизме и пессимизме, пишущих от скуки неважные повести, ненужные проекты и дешёвые диссертации, развратничающих во имя отрицания жизни и лгущих ради куска хлеба… есть ещё люди иного порядка, люди подвига, веры и ясно сознанной цели».
Пржевальский умер 49 лет. Чехову тогда было 28. Как жаль, что они не встретились…
Евгений Патон:
«СТРОИТЬ, СОЗДАВАТЬ НА РАДОСТЬ ЛЮДЯМ»
Редко случается, что жизнь человеческая так точно, так зримо раскалывалась бы на резко обозначенные доли, как случилось в судьбе Евгения Оскаровича Патона, Героя Социалистического Труда. Патон из дворян, отец служил в гвардии, а Евгений родился в 1870 году в Ницце, где отец был русским консулом. Голубым и солнечным должно быть детство в этом ласковом и вечно праздничном городке, бездумным, беспечно весёлым… Да оно и было счастливым и весёлым, но не праздным, не бездумным. Отец был умница и, по словам Е. О. Патона, очень боялся, что дети могут схватить «прилипчивую, отвратительную болезнь, гораздо более опасную, чем все известные хвори, – страсть к наживе, к праздному ничегонеделанию». Он вырастил сына человеком ненасытного трудолюбия.
Патон учится за границей – в Штутгарте, Бреславле, в Дрезденском политехническом институте. В Дрездене студенты косились на русского: он не поклонник дуэлей и охотнее идёт на экскурсию в какой- нибудь вонючий фабричный цех, чем в пивной погребок. Тогда немецкий диплом ещё не давал инженерного звания в России, и в октябре 1895 года Патон, бывший ассистент кафедры статики сооружений и мостов, автор проекта Дрезденского вокзала и конструкции шоссейного моста, снова превращается в студента, в пятикурсника Петербургского института путей сообщения. Он хочет строить мосты в России. Он будет их строить. За семь месяцев он подготовился к экзаменам по 12 предметам, за четыре месяца сделал пять дипломных проектов. Надо торопиться: слишком быстро строит Россия железные дороги, до 2500 километров в год, – он может не успеть поставить свои мосты, вехи своей жизни…
17 лет после окончания института – беспрерывное творчество, самосовершенствование, изучение, а затем критический разбор общепринятых конструктивных решений, преподавание. Патон – профессор Киевского политехнического института, заведует кафедрой мостов, декан инженерного факультета. Казалось бы, молодому профессору можно позавидовать: он удачлив, он обеспечен, у него любящие ученики, дом – полная чаша, весёлые, в высшей степени приятные люди всегда составят ему компанию за карточным столиком… И вдруг, неожиданно для всех, – год 1913-й: «Я осмотрелся и вдруг увидел, что я чужой в своей среде, белая ворона, что хозяевам жизни не нужны мои стремления и порывы, мой напряжённый труд, мои способности и мысли, что перспектив для творческой деятельности нет никаких. И я решил отойти от жизни…»
Он уезжает в Крым, затем во Францию… В Россию он вернулся в 1915-м, его позвала беда родины –