Нет такой силы, которая поставила бы на колени такой народ!
Знаешь, родной, я, не задумываясь ни на минуту, отдала бы жизнь для того, чтобы прогнать этих выродков, бандитов. Нет, я не права. Не о смерти надо думать, пусть гибнут они. А мы будем жить и построим коммунизм все равно, как бы они ни бесились!
Послезавтра экзамены, может быть, меня пошлют…»
Здесь несколько строк было густо замазано типографской краской, по-видимому военной цензурой. Снизу можно было разобрать только две фразы:
«…ты жив, жив, слышишь? Я знаю! Я верю! Обнимаю тебя…»
«18 августа 1941 года. Они хотят уверить меня, что тебя уже нет. Отводят глаза, вздыхают, деликатно объясняют, что ошибки быть не может. Но я их не слушаю.
Я не смогу теперь долго писать тебе, мой любимый, но ты так и знай, я не поверила. Видишь, вот я пишу тебе, и ты будешь читать это письмо. Будешь! Курсы я закончила. Работать предстоит одной. Я думала, что с Верой, но сегодня выяснилось, что ее посылают в другое место. Через город проходят наши войска… В моем распоряжении всего пять минут. Я забежала домой попрощаться с Зинаидой Петровной и Машенькой. Они остаются вдвоем. Бедной девочке придется видеть меня урывками, а может быть, я совсем не смогу сюда приходить…
Меня зовут. Бегу. До свидания, родной, милый! Ты всегда со мной. Передаю письмо товарищу, который эвакуируется. Целую своего милого, единственного. Твоя Люся».
Я вернул письма Маше. Несколько минут мы молчали. Я думал о женщине, чья душа была чистой, как родник, о Люсе. Меня взволновала преданность Родине, скромность и самоотверженность, которые сквозили в ее письмах. Что сталось с нею? Жива ли она? Почему Маша показала мне письма? Множество вопросов вертелось у меня на языке, но я почему-то не решался задать их. Странная робость сковала меня.
Маша заговорила первая:
— Вы, наверно, догадались, что Люся — это моя мама?
Я кивнул.
— Она была оставлена в оккупированном городе для подпольной работы и погибла. Ее полное имя — Людмила Зайковская.
Потрясенный, я молчал.
3
Мы долго сидели на обледеневшей скамейке в пустом белом скверике везде высотного дома. Мороз пощипывал за уши. Маша накинула на голову капюшон своей белой шубки. Притаив дыхание, я слушал ее рассказ.
Машин отец Дмитрий Алексеевич действительно не погиб. Вещим оказалось Люсино сердце. Он был тяжело ранен и отправлен в тыловой госпиталь.
Там спустя год он получил последние два письма жены.
Выздоровев, лейтенант-артиллерист Дмитрий Алексеевич Сапожников вернулся в строй. Он воевал в Польше и Чехословакии, его батарея участвовала в штурме Берлина.
Как только Прибельск был освобожден нашими войсками, лейтенант Сапожников послал письмо по прежнему адресу, но оно вернулось с отметкой, что адресат в данном доме не проживает, так как этот дом сожжен немцами при отступлении.
Дмитрий Алексеевич запросил адресный стол Прибельска, получил неутешительный ответ и обратился в областной комитет партии, где, по его мнению, должны были знать о судьбе его жены и дочери. Письмо инструктора обкома долго блуждало по полевым почтам и настигло лейтенанта лишь в июле 1945 года в Москве, куда он приехал по вызову для получения боевых наград.
В письме сообщалось, что по имеющимся данным дочь Дмитрия Алексеевича Маша Сапожникова проживает в настоящее время в городе Вознесенеке у своей опекунши Зинаиды Петровны Стекловой. Что касается его жены, Людмилы Иннокентьевны Зайковской, то сведения о ней обрываются сентябрем 1942 года. С 8 июля по 26 сентября
Странный, сдержанный тон письма, многочисленные недомолвки поразили лейтенанта Сапожникова, давно догадавшегося, что жена должна была остаться в Прибельске для подпольной работы. Он боялся получить известие о ее гибели, но внутренне был готов к этому: ответ обкома поставил его в тупик.
В Москве Дмитрию Алексеевичу предложили остаться в армии и сообщили, что есть решение направить его в Военно-политическую академию.
Взяв отпуск для устройства личных дел, Сапожников отправился в Прибельск.
Инструктор обкома рассказал ему о предательстве Людмилы Зайковской и показал захваченные в фашистском архиве документы, которые ее полностью изобличали.
С ужасом читал Дмитрий Алексеевич письмо, написанное знакомым, родным почерком жены и адресованное шефу политической полиции Прибельска штурмбаннфюреру Кернеру. Он не верил глазам. Но не верить было нельзя…
Двойное горе пришлось ему пережить в эти дни. В обкоме с ним разговаривали сочувственно, но не особенно приветливо. И он понял, что предательство Людмилы, в котором все здесь были убеждены, кладет пятно и на его имя — имя солдата, прошедшего с боями от Харькова до Берлина.
Сердце твердило ему, что Людмила — та Людмила, которую он знал и любил, — не могла написать предательского письма. Но разум говорил о другом… Ведь почерк, несомненно, принадлежал ей.
Дмитрий Алексеевич поехал в Вознесенск. Он разыскал Зинаиду Петровну Стеклову, забрал дочку и вернулся в Москву. Маше в то время было уже девять лет. Она помнит, как подавлен был отец. Он не спал по ночам, осунулся и почти не разговаривал с Машей.
Об академии теперь не могло быть и речи. Прекрасно понимая, что его не пошлют на политическую работу в армии, Сапожников заявил о своем желании демобилизоваться и вернуться на педагогическую работу. Он случайно встретил своего однокурсника, занимавшего важный пост в Московском городском отделе народного образования. Этот человек помог Дмитрию Алексеевичу устроиться на работу и получить комнату в Москве. О возвращении в Прибельск Сапожников не хотел и думать.
С тех пор они жили вместе — Маша и ее отец. Прошло тринадцать лет. Девочка окончила школу, поступила в мединститут. Дмитрий Алексеевич был замкнутым, суровым человеком. Он избегал женщин и не заводил друзей. Горе его с годами не слабело. Когда Маша выросла, странное состояние отца стало тревожить ее, но она ни о чем не догадывалась. Сапожников никогда не говорил ей о матери. Маша знала лишь, что мама погибла во время Великой Отечественной войны.
В 1958 году Дмитрий Алексеевич простудился и слег с тяжелым воспалением легких. Состояние его с каждым днем ухудшалось. За несколько дней до смерти он позвал Машу, рассказал ей то, что сообщил ему когда-то инструктор обкома, и отдал шесть старых писем.
— До сих пор я скрывал от тебя правду, — сказал Маше Дмитрий Алексеевич. — Теперь ты взрослая и должна знать все. Твоя мать не предательница. Я никогда не верил в это. Произошла какая-то страшная ошибка. Но ничего нельзя доказать.
Плача, сидела Маша у постели умирающего отца. Слабым, прерывающимся голосом он говорил о Людмиле, о том, как полюбил ее, как они все втроем жили в Прибельске и были счастливы… Навсегда запали в память Маше последние слова Дмитрия Алексеевича:
— Ты похожа на нее. Гордись своей мамой… Будь такой, как она!..
Маша умолкла. Я взволнованно взял ее за руку. Но она отстранилась от меня и встала. Голос ее прозвучал глухо и отчужденно:
— Вот все, что я хотела вам рассказать. Теперь можете напечатать ваш очерк. Я не буду писать опровержение.
Кивнув мне, она пошла прочь.
— Постойте, Маша! — крикнул я.
Она не обернулась, а я почему-то не смог встать со скамейки и догнать ее.
Было уже поздно, но идти домой мне не хотелось. Я купил билет в кинотеатр «Пламя» на какую-то старую картину и, сидя в темном зале, попытался спокойно и трезво взвесить, что же мне стало известно. Да, в сущности, почти ничего определенного. Появилось лишь внутреннее ощущение того, что женщина,