некотором роде принадлежу, состоит из небольшого числа экстремистов, полагающих, что «добро» — это вещи как они есть. Они считают, что все сущее было всегда и всегда будет; что оно лишь расширяется, и сжимается, и расширяется вновь, и так без конца; и что поскольку оно не могло бы расшириться, если бы не сжималось, поскольку без черного не могло бы быть белого, и не может быть ни удовольствия без боли, ни добродетели без порока, ни преступников без судей, постольку сжимание, и черное, и боль, и порок, и судьи — не «зло», но всего лишь отрицательные величины; и что всё к лучшему в этом лучшем из миров. Это — оптимисты вольтерианского толка, притворяющиеся пессимистами для обмана простодушной публики. Их девиз «Вечное изменение».

— И они, вероятно, считают, что у жизни нет цели?

— Вернее, сэр, что сама жизнь и есть цель. Ибо согласитесь, при всяком ином толковании цели мы должны предположить свершение, то есть конец; а конца они не признают, как не признают и начала.

— До чего логично! — сказал Ангел. — У меня даже голова закружилась. Стало быть, вы отказались от идеи движения ввысь?

— Отнюдь нет. Мы взбираемся на шест до самого верха, но потом незаметно соскальзываем вниз и снова лезем вверх; а поскольку мы никогда не знаем наверняка, лезем ли мы вверх или скользим вниз, это нас не тревожит.

— Полагать, что так будет продолжаться вечно, — бессмыслица.

— Это нам часто говорят, — отвечал гид, нимало не смутившись. — А мы все же полагаем, что истина у нас в руках, несмотря на шуточки Пилата.[8]

— Не мне спорить с моим гидом, — надменно сказал Ангел.

— Разумеется, сэр, ведь широты взглядов всегда следует остерегаться. Мне вот нелегко верить в одно и то же два дня подряд. А главное — во что бы ни верить, едва ли это подействует на истину: она, как видно, обладает некоей загадочной непреложностью, если вспомнить, сколько усилий люди периодически прилагают к тому, чтобы ее изменить. Однако смотрите, мы как раз пролетаем над Столичной Скинией, и если вы будете так любезны сложить крылья, мы проникнем туда через люк-говорлюк, который позволяет здешним проповедникам время от времени возноситься в высшие сферы.

— Погодите! — сказал Ангел. — Я сначала сделаю несколько кругов, пососу мятную конфетку: в таких местах у публики часто бывает насморк.

Распространяя вокруг себя соблазнительный запах мяты, они нырнули вниз через узкие врата в крыше и уселись в первом ряду, пониже высокого пророка в очках, который держал речь о звездах. Ангел тут же уснул крепким сном.

— Вы лишили себя большого удовольствия, сэр, — сказал гид с укором, когда они покидали Скинию.

— Зато я славно вздремнул, — весело отозвался Ангел. — Ну что может смертный знать о звездах?

— Поверьте, обычно для таких речей выбирают еще более замысловатые темы.

— Вот если бы он говорил о религии, я бы охотно послушал, — сказал Ангел.

— О, сэр, но таких тем в храмах больше не касаются. Религия теперь — чисто государственное дело. Перемена эта началась в девятьсот восемнадцатом году, когда была введена дисциплина и новый билль о просвещении, а потом постепенно кристаллизовалась. Правда, отдельные правые экстремисты пытаются присвоить себе функции государства, но их никто не слушает.

— А бог? — спросил Ангел. — Вы о нем ни разу не упомянули. Это меня удивляет.

— Вера в бога, — отвечал гид, — умерла вскоре после Великой Заварухи, во время которой прилагались слишком энергичные и разнообразные усилия к тому, чтобы ее оживить. Как вы знаете, сэр, всякое действие вызывает противодействие, и, нужно сказать, религиозная пропаганда тех дней так отдавала коммерцией, что была сопричислена к спекулятивным сделкам и заслужила известное омерзение. Ибо люди, едва оправившись от страхов и горя, вызванных Великой Заварухой, поняли, что их новый порыв к богу был не более как поисками защиты, облегчения, утешения и награды, а вовсе не стремлением к «добру» как к таковому. Вот эта-то истина, да еще присвоение самого титула императорами и рост наших городов (этот процесс всегда губит традиции) привели к тому, что вера в его существование угасла.

— Трудное это было дело, — сказал Ангел.

— Скорее это было изменение терминологии, — пояснил гид. — В основе веры в «добро» тоже лежит надежда что-нибудь на этом заработать, — дух коммерции неистребим.

— Разве? — отозвался Ангел рассеянно. — Может, позавтракаем еще раз? Я бы не отказался от куска ростбифа.

— Превосходная мысль, сэр. Мы закажем его в Белом городе.

IX

— В чем, по-вашему, состоит счастье? — спросил Ангел Эфира, допивая вторую бутылку пива в одном из кабачков Белого города. Гид недоверчиво покосился на своего Ангела.

— Тема трудная, сэр, хотя наиболее интеллигентные из наших журналов часто печатают ответы читателей на этот вопрос. Даже сейчас, в середине двадцатого века, кое-кто по-прежнему считает, что счастье — побочный продукт свежего воздуха и доброго вина. В старой веселой Англии его, несомненно, добывали именно таким путем. По мнению других, оно проистекает из высоких мыслей и низкого уровня жизни, а третьи, и таких довольно много, связывают его с женщинами.

— С наличием их или отсутствием? — живо поинтересовался Ангел.

— Когда как. Но сам я не присоединяюсь целиком ни к одному из этих мнений.

— Страна ваша теперь счастлива?

— Сэр, — возразил гид, — все земное познается в сравнении.

— Объясните.

— Объясню, — строго сказал гид, — если вы сперва разрешите мне откупорить третью бутылку. И замечу кстати, что даже вы сейчас счастливы лишь в сравнительной, а может, и в превосходной степени — это вы узнаете, когда допьете последнюю бутылку до дна. Может, счастье ваше от сего увеличится, может, нет — посмотрим.

— Посмотрим, — решительно подтвердил Ангел.

— Вы спросили меня, счастлива ли наша страна; но не следует ли сначала установить, что такое счастье? А как это трудно, вы скоро и сами убедитесь. Вот, например, в первые месяцы Великой Заварухи считалось, что счастья вообще нет: каждая семья была повергнута в тревогу за живых или в скорбь о погибших; а остальные тоже считали своим долгом притворяться скорбящими. И, однако, сколь это ни странно, в те дни внимательный наблюдатель не мог уловить никаких признаков усилившейся мрачности. Кое-какие материальные лишения мы, конечно, испытывали, но зато не было недостатка в душевном подъеме, который люди возвышенной души всегда связывают со счастьем; причем я отнюдь не имею в виду душевный подъем, вызываемый алкоголем. Вы спросите, что же вызывало этот подъем? Я вам отвечу в восьми словах: люди забывали о себе и помнили о других. До того времени никто и не представлял себе, скольких врачей можно оторвать от забот о гражданском населении; без скольких священников, юристов, биржевых маклеров, художников, писателей, политиков и прочих лиц, считавших делом своей жизни заставлять других копаться в собственной душе, свободно можно обойтись. Больные старухи вязали носки и забывали о своих немощах; пожилые джентльмены читали газеты и забывали ворчать по поводу невкусного обеда; люди ездили в поездах и забывали, что неприлично вступать в разговоры с посторонними; торговцы записывались в добровольную полицию и забывали спорить о своем имуществе; палата лордов вспомнила о своем былом достоинстве и забыла о своей наглости; палата общин почти забыла свою привычку пустословить. Поразительнее всего случай с рабочими: они забыли, что они рабочие. Даже собаки забыли о себе, хотя это, впрочем, не ново, как то засвидетельствовал ирландский писатель в своем потрясающем обличении «На моем пороге». Но время шло, и куры, со своей стороны, стали забывать нести яйца, корабли — возвращаться в порт, коровы — давать молоко, а правительства — смотреть дальше своего носа, и

Вы читаете Гротески
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату
×