же, знает. Но неужели надо вытерпеть еще один такой разговор?' И он чуть не с бешенством ждал нападения.

- Итак, вы решили выйти из парламента? - сказал Куртье.

Несколько мгновений Милтоун молча мерил его взглядом.

- Какой звонарь раззвонил вам об этом? - спросил он наконец.

Но в лице Куртье было столько дружелюбия, что гнев его сразу остыл.

- Я, пожалуй, единственный ее друг, - серьезно продолжал Куртье, - и это для меня последняя возможность... не говорю уже о моем, поверьте, самом искреннем расположении к вам.

- Что ж, я слушаю, - пробормотал Милтоун.

- Простите за прямоту. Но вы когда-нибудь задумывались о том, каково было ее положение до встречи с вами?

Кровь бросилась в лицо Милтоуну, но он только сжал кулаки так, что ногти вонзились в ладони, и промолчал.

- Да, да, - сказал Куртье. - А меня бесит эта точка зрения... Вы и сами ее придерживались. Либо женщину обязывают похоронить себя заживо, либо обрекают на духовный адюльтер - иначе это не назовешь. Третьего не дано, не спорьте. У вас было право восстать против этой системы не только на словах, но на деле. Вы и восстали, я знаю; но теперешнее ваше решение - шаг назад. Это все равно, что признать себя неправым.

- Я не могу это обсуждать, - сказал Милтоун и поднялся.

- Вы должны - ради нее. Если вы отречетесь от общественной деятельности, вы еще раз искалечите ее жизнь.

Милтоун вновь опустился на стул. Слово 'должны' ожесточило его; хорошо же, он готов все это выслушать! - И в глазах его появилось что-то от старого кардинала.

- Мы с вами слишком разные люди, Куртье. Нам не понять друг друга.

- Это неважно, - возразил Куртье. - Вы признаете, что оба пути чудовищиы, чего, впрочем, никогда бы не сделали, не коснись дело лично вас и...

- Вы не имеете права так говорить, - ледяным тоном прервал Милтоун.

- Во всяком случае, вы это признаете. И если вы убеждены, что не вправе были ее спасти, то из какого же принципа вы исходите?

Милтоун облокотился о стол и, подперев ладонью подбородок, молча уставился на рыцаря безнадежных битв. В душе его бушевала такая буря, что ему стоило величайшего труда заговорить: губы его не слушались.

- По какому праву вы меня спрашиваете? - сказал он наконец.

Куртье побагровел и яростно задергал свои огненные усы, но в ответе его, как всегда, звучала невозмутимая ирония:

- Что ж, прикажете мне в последний вечер сидеть смирно и даже пальцем не пошевельнуть, когда вы губите женщину, которая мне все равно, что сестра? Я скажу вам, из чего вы исходите: какова бы ни была власть - справедливая или несправедливая, желанная или нежеланная, подчиняйся ей беспрекословно. Преступить закон - неважно, почему или ради кого, - все равно, что преступить заповедь...

- Не стесняйтесь, говорите - заповедь божью?

- Непогрешимой власти предержащей. Правильно я определяю ваш принцип?

- Пожалуй, да, - сквозь зубы ответил Милтоун.

- Исключения лишь подтверждают правило.

- А в трудных тяжбах винят закон.

Куртье усмехнулся.

- Так я и знал, что вы это скажете. Но в данном случае закон и в самом деле безнадежно плох. Вы имели право спасти эту женщину.

- Нет, Куртье, если уж воевать, давайте воевать, опираясь на бесспорные факты. Я никого не спасал. Просто я предпочел украсть, чтобы не умереть с голоду. Вот почему я не могу притязать на право быть примером. Если бы это выплыло наружу, я бы и часу не продержался в парламенте. Я не могу пользоваться тем, что случайно это пока никому не известно. А вы бы могли?

Куртье молчал, а Милтоун так впился в него глазами, словно хотел убить взглядом.

- Я бы мог, - ответил наконец Куртье. - Раз закон приводит тех, кто возненавидел своего мужа или жену, к духовному адюльтеру, то есть нарушает святость брака - ту самую святость, которую он якобы охраняет, надо быть готовыми к тому, что мыслящие мужчины и женщины будут нарушать его, не утрачивая при этом самоуважения.

В Милтоуне пробуждалась неодолимая страсть к острым словесным битвам, которая была у него в крови. Он даже, казалось, забыл, что речь идет о его собственной судьбе. В его полнокровном собеседнике, который спорил так горячо, воплотилось вое, с чем он органически не мог и не желал мириться.

- Нет, - сказал он, - это все какая-то извращенная логика. Я не признаю за человеком права быть судьей самому себе.

- Ага! Вот мы и подошли к главному. Кстати, не выбраться ли нам из этого пекла?

Оки вышли на улицу, где было прохладнее, и тотчас Куртье заговорил снова:

- Недоверие к человеческой природе и страх перед нею - вот на чем! основана деятельность людей вашего склада. Вы отрицаете право человека судить самого себя, ибо не верите, что по сути своей человек добр; в глубине души вы убеждены, что он зол. Вы не даете людям воли, ничего не позволяете им, потому что уверены: их решения приведут их не вверх, а вниз. Тут-то и кроется коренная разница между аристократическим и демократическим отношением к жизни. Как вы однажды сами мне сказали, вы ненавидите толпу и боитесь ее.

Милтоун с неодобрением смотрел на уверенное, оживленное лицо противника.

- Да, - сказал он, - вы правы. Я считаю, что людей надо вести к совершенству насильно, наперекор их природе.

- Вы, по крайней мере, откровенны. Кто же должен их вести?

В груди Милтоуна опять начало закипать бешенство. Сейчас он прикончит этого рыжего бунтаря, И он ответил со свирепой насмешкой:

- Как ни странно, то существо, которое вы не желаете упоминать, - через посредство лучших.

- Верховный жрец! Взгляните-ка, вон девушка жмется к стене и поглядывает на нас; если бы вы не отстранялись брезгливо, а подошли и заговорили с нею, заставили бы ее открыть вам, что она думает и чувствует, вас бы многое поразило. В основе своей человечество прекрасно. И оно идет к совершенству, сэр, силой собственных устремлений. Вы ни разу не замечали, что чувства народные всегда опережают закон?

- И это говорите вы, человек, который никогда не принимает сторону большинства!

Рыцарь безнадежных битв отрывисто засмеялся.

- 'Никогда' - это слишком сильно сказано. Все меняется, и жизнь не свод правил, вывешенных в канцелярии. Куда это нас с вами занесло?

Им преградила дорогу толпа на тротуаре перед Куинс-Холл.

- Не зайти ли? Послушаем музыку и дадим отдых языкам.

Милтоун кивнул, и они вошли.

Сияющий огнями зал был набит до отказа и весь курился синеватыми дымками сигар.

Заняв место среди бесчисленных соломенных шляп, Милтоун услышал позади насмешливый голос Куртье:

- Profanum vulgus! {Чернь (лат).} Пришли послушать прекраснейшую музыку на свете! Простонародье, которое, повашему, не понимает, что для него хорошо, а что плохо! Плачевное зрелище, правда?

Милтоун не ответил. Первые неторопливые звуки Седьмой симфонии Бетховена уже пробивались сквозь строй цветов на краю эстрады, и, если не считать голубоватых дымков - как бы фимиама, что курился в честь бога мелодии, - весь зал замер, словно один ум, одна душа скрывались за всеми этими бледными лицами, обращенными к музыке, которая нарастала и гасла, точно вздохи ветра, приветствуя несущихся из глубины времен освобожденных духов красоты.

Едва симфония отзвучала, Милтоун повернулся я вышел.

Вы читаете Патриций
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату