— А вот это вы должны решать для себя сами. У каждого из нас внутри нечто вроде метронома — такой поразительный, самодействующий инструмент, самый тонкий механизм на свете. Люди зовут его совестью; он определяет ритм нашего сердца. Вот и все, чем нам надо руководствоваться.
Недда сказала взволнованно:
— Да! Но ведь это ужасно трудно!
— Вот именно. Потому-то люди и придумали религию и разные способы перекладывать ответственность на других. Мы все боимся сделать усилие, взять на себя ответственность и всячески этого избегаем. Где вы живете?
— В Хемпстеде.
— Ваш отец, верно, вам большая опора?
— О да! Но, понимаете, я ведь намного моложе его! Я хочу задать вам еще только один вопрос. Что, все они очень большие «шишки»?
Мистер Каскот обернулся и, прищурившись, оглядел комнату. Вот теперь у него и в самом деле был такой вид, будто он кого-нибудь укусит.
— Если положиться на их собственную оценку, то да. Если на оценку страны, — не слишком. Если спросить мое мнение, то нет. Я знаю, что вам хочется спросить, считают ли они меня «шишкой». О нет! Опыт вам покажет, мисс Фриленд, одно: для того, чтобы быть «шишкой», надо жить по правилу: почеши мне спину, и я за это почешу спину тебе. Говоря серьезно, эти тут невелики, птицы. Но беда наша в том, что людей, всерьез занятых земельным вопросом, слишком мало. И, может, только восстание, такое, как было в 1832 году, заставит людей заняться земельным вопросом вплотную. Не подумайте, что я к нему призываю — избави бог! С этими обездоленными беднягами обошлись тогда хуже, чем со скотом, и не миновать им этого снова!
Но прежде чем Недда успела засыпать его вопросами о восстании 1832 года, послышался голос Стенли: — Каскот, я хочу вас тут кое с кем познакомить.
Ее новый приятель прищурился еще сильнее и, что-то проворчав, протянул ей руку.
— Спасибо за этот разговор. Надеюсь, мы еще увидимся. Когда вам захочется что-нибудь узнать, я буду рад помочь всем, чем могу. Спокойной ночи!
Она почувствовала его сухое, теплое пожатие, но рука была мягкая, как у людей, которые слишком часто держат в ней перо. Недда смотрела, как он, сгорбившись, пошел через комнату следом за ее дядей, словно готовился нанести или принять удар. И, подумав: «А он, наверно, хорош, когда дает им трепку!» — снова отвернулась и стала смотреть в темноту, — ведь он же сказал, что это — самое лучшее на свете! Темнота пахла свежескошенной травой, была наполнена легким шорохом листьев, и чернота ее была похожа на гроздья черного винограда. На сердце у Недды стало легко.
Глава IX
«…Когда я первый раз увидела Дирека, мне показалось, что я всегда буду робеть перед ним и теряться. Но прошло четыре дня, всего четыре дня, и весь мир преобразился… И все же, если бы не гроза, я не смогла бы вовремя преодолеть застенчивость. Он никогда еще никого не любил, и я тоже. Такое совпадение, наверное, бывает редко, и поэтому все становится еще более значительным. Есть такая картина — не очень хорошая, я знаю, — на ней изображен молодой горец, солдаты уводят его от возлюбленной. Дирек такой же пылкий, дикий, застенчивый, гордый и черноволосый, как человек на этой картине. В тот последний день мы с ним шли по холмам; все шли и шли, а ветер бил нам в лицо, и мне казалось, что я могу так идти до скончания века; а потом увидели Джойфилдс! Его мать — необыкновенная женщина, я ее боюсь. Но дядя Тод — просто прелесть! Я еще никогда не встречала человека, который замечал бы столько вещей, которых я не вижу, и не видел бы ничего из того, что замечаю я. Я уверена, что в нем есть то, что, по словам мистера Каскота, мы все теряем: любовь к простоте, естественному существованию. А потом настал миг, когда мы с Диреком прощались в конце фруктового сада. Внизу был луг, покрытый лунно-белыми цветами; темные, дремлющие коровы; во всем какое-то удивительное чувство благости: и в ветвях над головой, и в бархатном, звездном небе, и в росистом воздухе, ласкающем лицо, и в величественном, обширном молчании — все кругом словно застыло в молитве, и я тоже молилась о счастье. Я и была счастлива, и, по-моему, счастлив был он. Может быть, я никогда больше не буду так счастлива. Пока он меня не поцеловал, я не знала, что в мире может быть столько счастья. Теперь я знаю, что натура у меня совсем не такая холодная, как я раньше думала. Я знаю, что пошла бы за ним куда угодно и сделала все, чего бы он ни попросил. Что подумает папа? Только на днях я говорила ему, что хотела бы изведать все. Но это приходит только через любовь. Любовь делает мир прекрасным, похожим на те картины, которые словно излучают золотой свет! Она превращает жизнь в сон; нет, неправда, не в сон, а в необыкновенную мелодию! Наверно, вот оно, настоящее волшебство, — то блаженное чувство, когда словно плывешь в золотистом тумане и душа твоя, не запертая в твоем теле, бродит с его душой. Я хочу, чтобы душа моя свободно бродила всегда, и не хочу, чтобы она возвращалась назад такой, какой была прежде, — холодной, неудовлетворенной! Ничего не может быть прекраснее любви к нему и его любви ко мне. И я больше ничего и не хочу, ничего! Счастье, пожалуйста, останься со мной! Не покидай меня!.. А все же они меня пугают, и он меня пугает — меня страшит идеализм, желание совершать великие дела и бороться за справедливость. Ах, если бы и меня так воспитали! Но все у них было совсем по-другому. По- моему, дело не в них самих, а в их матери. Я выросла, издали глядя на жизнь, как на сцену: наблюдая, оценивая, стараясь понять, — но я совсем еще не жила. Мне надо теперь жить по-другому, и я так и сделаю. По-моему, я могу точно назвать ту минуту, когда я его полюбила. Это было в классной комнате, вечером, на второй день. Мы с Шейлой сидели там перед самым ужином, а он вошел вне себя от гнева — он так великолепно выглядел! „Этот лакей разложил мои вещи, будто я совсем младенец, да еще спрашивает, где у меня подвязки, чтобы пристегнуть к носкам; развесил на стуле все по порядку. Неужели он думает, я не знаю, что надеть раньше? Даже вытащил язычки из башмаков, загнул их кверху!“ Потом Дирек поглядел на меня и сказал: „Неужели и с вами так же нянчатся? А бедный старый Гонт — ему шестьдесят шесть лет, он хромой — и должен жить на три шиллинга в неделю. Вы только подумайте! Эх, если бы у нас была хоть капля смелости…“ И он сжал кулаки. Но Шейла поднялась, пристально на меня взглянула и сказала ему: „Довольно, Дирек“. Тогда он взял меня за руку. „Но она же наша двоюродная сестра!“ Вот тут я его и полюбила, и, по-моему, он это понял, потому что я не могла отвести от него глаз. Но вот когда после ужина Шейла запела „Красный сарафан“, тогда я уже знала наверное. „Красный сарафан“ — замечательная песня, в ней такой простор и такая тоска и в то же время такой покой, — это песня души; и когда она пела, он все время смотрел на меня. За что он может меня любить? Я ведь ничто, ни на что не годна! Алан называет его „подростком“, говорит, что у него одни ноги да крылышки! Иногда я просто ненавижу Алана, он такой благонравный, такой скучный. Самое смешное, что ему нравится Шейла. Ничего, она его расшевелит, она его подстегнет насмешками! Нет, я, конечно, не хочу, чтобы Алану было боль, но, я хочу, чтобы все на свете были счастливы, счастливы, как я… На следующий день разразилась гроза. Я никогда еще не видела молнию так близко, но не испугалась. Я знала, что, если бы молния ударила в него, она попала бы и в меня, и поэтому ничуть не боялась. Когда любишь, то не боишься, если то, что должно случиться, случается с обоими. Когда гроза кончилась и мы вышли из-за скирды и пошли домой через луга, все животные смотрели на нас, будто на что-то совсем новое, чего они никогда не видели, а воздух был такой свежий, благоуханный, и алая гряда облаков погружалась в лиловую дымку, а вязы казались такими массивными и почти черными. Он обнял меня за плечи, и я ему это позволила… На той неделе они приедут к нам гостить. Но ведь этого ждать еще целую вечность! Хоть бы маме они понравились, тогда я смогу поехать к ним в Джойфилдс. Да, но понравятся ли они ей? Как было бы просто, будь они такие, как все. Но если бы он был такой, как все, я бы его не любила; все дело в том, что он не похож ни на кого на свете! И это не моя выдумка, не потому, что я влюблена, — стоит только сравнить его с Аланом, с дядей Стенли или даже с папой. И делает он все тоже как-то особенно: и ходит, и стоит, весь уйдя в себя, как олень, и глядит, словно у него горит огонь внутри; и даже улыбка у него своя. Папа спросил меня, что я о нем думаю. Это было на второй день. Тогда я думала только, что он слишком гордый. А папа сказал: „Ему бы поступить в полк шотландских стрелков. Жаль, ужасно жаль!..“ Конечно, он воин. Я не люблю войну, но если я не буду готова