куплю их для тебя.
— Дай-ка я возьму твои вещи. Подушка больше тебе не понадобится. Я выпущу воздух.
— Боюсь, дорогой, ты не сумеешь. Тут такой чудный винт, я лучше никогда не видала! Никак не могу его отвинтить.
— А! — сказал Феликс. — Ну что же, пойдем к автомобилю.
Он почувствовал, что мать пошатнулась и как-то судорожно сжала его руку. Взглянув на нее, он заметил; что с ее лицом происходит что-то непонятное: оно на мгновение исказилось, но тут же эта слабость была подавлена, и губы сложились в мужественную улыбку. Они уже дошли до выхода, у которого фыркал автомобиль Стенли. Фрэнсис Фриленд поглядела на него, а потом как-то уж слишком торопливо влезла внутрь и уселась твердо сжав губы.
Когда они отъехали, Феликс спросил:
— Не хочешь ли зайти в церковь поглядеть на надгробные плиты твоего деда и всех остальных наши предков?
Мать, опять взяв его под руку, ответила:
— Нет, дорогой, я их уже видела. Церковь тут очень некрасивая. Мне гораздо больше нравится старая церковь в Бекете. Какая жалость, что твоего прадеда не похоронили там!
Она до сих пор не могла примириться со всей этой «не очень приличной» затеей с производством плугов.
Автомобиль Стенли, как всегда, мчался с больше скоростью, и Феликс сначала не понимал, отчего мать то и дело пожимает ему руку: виноваты ли в этом толчки или чувства, ее обуревавшие, но когда они чуть не задели фургон при въезде в Бекет, Феликс вдруг понял, что его мать насмерть перепугана. Он понял это заметив, как дрожат ее улыбающиеся губы. Высунувшись из окошка, он попросил:
— Батер! Поезжайте как можно медленнее, я хочу полюбоваться на деревья.
Он услышал рядом благодарный вздох. Но так как она ничего не сказала, то промолчал и он, и слова Клары, встретившей их в прихожей, показались ему на редкость бестактными:
— Ах, я совсем забыла напомнить вам, Феликс, чтобы вы отпустили автомобиль и наняли на станции извозчика. Я думала, вы знаете, что мама панически боится автомобилей.
И, услышав ответ матери: «Что вы, дорогая, мне было очень приятно!» — Феликс подумал: «Изумительная женщина, настоящий стоик!»
Он никак не мог решить, рассказать ли ей о «скандале в Джойфилдсе». Это осложнялось тем, что она еще не знала о помолвке Недды и Дирека, а Феликс не считал себя вправе опережать молодую пару. Это их дело, пусть говорят сами. С другой стороны, если он промолчит, она непременно услышит от Клары какую- нибудь искаженную версию того, что произошло. И он решил объяснить ей все, испытывая обычный страх человека, живущего в мире абстрактных понятий и принципов и не знающего, что подумает тот, для кого все факты не имеют ни малейшей связи друг с другом. А для Фрэнсис Фриленд, как он знал, факты и теория существовали совсем уж порознь, или, вернее, она любила приспосабливать факты к теории, а не теорию к фактам, как это делал он. Например, ее инстинктивное преклонение перед церковью и государством, ее врожденное убеждение, что опорой их является благородное сословие и «приличные» люди, не могло поколебаться даже при виде голодного ребенка из трущоб. Доброта заставляла пожалеть и, если можно, накормить бедного крошку, но ей и в голову не приходило увидеть какую бы то ни было связь между этим крошкой и миллионами таких же крошек или между ними и церковью и государством. И если Феликс попытался бы указать ей на эту связь, она только подумала бы:
«Милый мальчик! Как он добр! Какая жалость, что он позволяет этой морщинке уродовать свой лоб!» Вслух же она сказала бы:
— Да, милый, это очень грустно! Но я ведь так плохо во всем этом разбираюсь. — А если бы у власти в это время были либералы, она добавила бы: — Конечно, у нас сейчас ужасное правительство. Я непременно тебе покажу проповедь милейшего епископа Уолхемского. Я ее вырезала из «Ежедневного Чуда». Он так мило все это выражает, у него такие правильные взгляды!
А Феликс, вскочив, походит немножко, а потом снова сядет, чуточку слишком резко. И тогда, словно умоляя простить ее за то, что она «плохо разбирается в этом», Фрэнсис Фриленд вытянет руку, которая, несмотря на свою белизну, никогда не была рукой бездельницы, и разгладит ему лоб. Его иногда трогало до слез, когда он видел, с каким отчаянием мать старается понять его обобщения и с каким облегчением вздыхает, когда он оставляет ее в покое и она может сказать:
— Да, конечно, дорогой, но я хотела бы показать тебе эту новую разбухающую пробку. Просто чудо. Ею можно заткнуть все что угодно!
Посмотрев на нее, он понимал, что напрасно заподозрил ее в иронии. Часто в таких случаях он думал про себя, а иногда и говорил ей:
— Мама, ты самый лучший консерватор из всех, кого я знаю!
Она поглядывала на него с только ей одной присущим нежным недоверием, не понимая, хотел сын ей сказать что-то приятное или наоборот.
Дав ей полчаса отдохнуть, Феликс прошел в голубой коридор, где к услугам Фрэнсис Фриленд всегда была готова комната, которая не успевала ей надоесть, ибо она никогда долго в ней не заживалась. Мать лежала на кушетке в просторном сером кашемировом платье. Окна были отворены, легкий ветерок шевелил ситцевые занавески и разносил по комнате запах стоящей в вазе гвоздики — ее любимых цветов. В этой спальне не было кровати, и она настолько отличалась от других комнат в доме Клары, словно, презрев законную владелицу, здесь поселился дух совсем иной эпохи.
У Феликса было такое ощущение, будто здесь не слишком ухаживают за бренной плотью. Скорее наоборот. Плоти здесь не было и следа, словно тут считали, что она «не очень прилична». Не было ни кровати, ни умывальника, ни комода, ни гардероба, ни зеркала, ни даже горшка с любимой цветочной смесью Клары.
— Неужели это твоя спальня, мама? — недоумевая, спросил Феликс.
Фрэнсис Фриленд ответила со смущенным смешком:
— О да, милый! Я должна показать тебе мое устройство. — Она встала. — Видишь, это уходит сюда, а то уходит туда, а вот это — опять сюда. Потом все вместе идет под это, после чего я дергаю вон то. Правда, чудесно?
— Но зачем? — спросил Феликс.
— Ну как ты не понимаешь? Все так мило, никто ничего не замечает. И никаких хлопот.
— А когда ты ложишься спать?
— Ну тогда я просто кладу одежду сюда и открываю это. Вот и все. Просто прелесть!
— Понимаю, — сказал Феликс. — Как ты думаешь, могу я спокойно сесть вот на это, или я куда-нибудь провалюсь?
Фрэнсис Фриленд поглядела на него и сказала:
— Гадкий мальчик!
Феликс уселся на то, что по виду напоминало кушетку.
— Право, — сказал он с легким беспокойством, потому что чувствовал в ней какую-то тревогу, — ты изумительный человек.
Фрэнсис Фриленд отмахнулась от этой похвалы, очевидно, сочтя ее неуместной.
— Что ты, милый, ведь все это так просто!
Феликс увидел у нее в руке какой-то предмет.
— Это моя электрическая щеточка. Она сделает с твоими волосами просто чудеса! Пока ты так сидишь, я ее на тебе попробую.
Возле его уха послышались треск, жужжание, и что-то, словно овод, впилось ему в волосы.
— Я пришел рассказать тебе, мама, очень важную новость.
— Да, да, милый, я так рада буду ее услышать; ты не обращай внимания, это превосходная щетка, совсем новинка!
«Непонятно, — думал Феликс, — почему человек, который так, как она, любит все новое, если это предмет материального мира, даже не взглянет на самое малое новшество, если оно принадлежит миру духовному?» И пока машинка стрекотала по его голове, он излагал ей положение дел в Джойфилдсе.
Когда он кончил, Фрэнсис Фриленд сказала: