Обед начался молчанием. Эдриен думал о Динни, Динни думала о Клер, а сэр Лоренс – о лафите.
– Французское искусство, – изрекла леди Монт.
– Ах, да! – спохватился сэр Лоренс. – Ты напомнила мне, Эм: на ближайшей выставке будут показаны кое-какие картины старого. Форсайта. Поскольку он погиб, спасая их, мы все ему обязаны.
Динни взглянула на баронета:
– Отец Флёр? Он был хороший человек, дядя?
– Хороший? – отозвался сэр Лоренс. – Не то слово. Прямой, да; осторожный, да – чересчур осторожный по нынешним временам. Во время пожара ему, бедняге, свалилась на голову картина. А во французском искусстве он разбирался. Он бы порадовался этой выставке.
– На ней нет ничего, равного 'Рождению Венеры', – объявил Эдриен.
Динни с благодарностью взглянула на него и вставила:
– Божественное полотно!
Сэр Лоренс приподнял бровь:
– Я часто задавал себе вопрос, почему народы утрачивают чувство поэзии. Возьмите старых итальянцев и посмотрите, чем они стали теперь.
– Но ведь поэзия немыслима без пылкости, дядя. Разве она не синоним молодости или, по меньшей мере, восторженности?
– Итальянцы никогда не были молодыми, а пылкости у них и сейчас хватает. Посмотрела бы ты, как они кипятились из-за наших паспортов, когда мы были прошлой весной в Италии!
– Очень трогательно! – поддержала мужа леди Монт.
– Весь вопрос в способе выражения, – вмешался Эдриен. – В четырнадцатом веке итальянцы выражали себя с помощью кинжала и стихов, в пятнадцатом и шестнадцатом им служили для этого яд, скульптура и живопись, в семнадцатом – музыка, в восемнадцатом – интрига, в девятнадцатом – восстание, а в двадцатом их поэтичность находит себе выход в радио и правилах.
– Было так тягостно вечно видеть правила, которых не можешь прочитать, – вставила леди Монт.
– Тебе ещё повезло, дорогая, а я вот читал.
– У итальянцев нельзя отнять одного, – продолжал Эдриен. – Из века в век они дают великих людей в той или иной области. В чём здесь дело, Лоренс, – в климате, расе или ландшафте?
Сэр Лоренс пожал плечами:
– Что вы скажете о лафите? Понюхай, Динни. Шестьдесят лет назад тебя с сестрой ещё не было на свете, а мы с Эдриеном ходили на помочах. Вино такое превосходное, что этого не замечаешь.
Эдриен пригубил и кивнул:
– Первоклассное!
– А ты как находишь, Динни?
– Уверена, что великолепное. Жаль только тратить его на меня.
– Старый Форсайт сумел бы его оценить. У него был изумительный херес. Эм, чувствуешь, каков букет?
Ноздри леди Монт, которая, опираясь локтем на стол, держала бокал в руке, слегка раздулись.
– Вздор! – отрезала она. – Любой цветок – и тот лучше пахнет.
За этой сентенцией последовало всеобщее молчание.
Динни первая подняла глаза:
– Как чувствуют себя Босуэл и Джонсон, тётя?
– Я только что рассказывала о них Эдриену. Босуэл укатывает каменную террасу, а у Джонсона умерла жена. Бедняжка. Он стал другим человеком. Целыми днями что-то насвистывает. Надо бы записать его мелодий.
– Пережитки старой Англии?
– Нет, современные мотивы. Он ведь просто придумывает их.
– Кстати, о пережитках, – вставил сэр Лоренс. – Динни, читала ты такую книжку: 'Спросите маму'?
– Нет. Кто её написал?
– Сертиз. Прочти: это корректив.
– К чему, дядя?
– К современности.
Леди Монт отставила бокал; он был пуст.
– Как умно сделали в тысяча девятисотом, что закрыли выставку картин. Помнишь, Лоренс, в Париже? Там были какие-то хвостатые штуки, жёлтые и голубые пузыри, люди вверх ногами. Динни, пойдём, пожалуй, наверх.
Вскоре вслед за ними туда же поднялся Блор и осведомился, не спустится ли мисс Динни в кабинет. Леди Монт предупредила: