не так. «Превосходство дисциплинированных армий, - справедливо замечает Дарвин,
Гениальная книга Дарвина не клевета на человека, а восторженный гимн во славу его. «Извинительно то чувство гордости, которое испытывает человек при мысли, что он возвысился, хотя и не собственными усилиями, до высшей степени органической лестницы, а самый факт этого возвышения может подавать надежду в отдаленном будущем на еще более высокую судьбу» - такими проникновенными словами закончил ее великий гуманист.
В знак своего уважения и восхищения трудами Дарвина Маркс послал ему первый том «Капитала» с надписью: «Г-ну Чарлзу Дарвину от искреннего почитателя. Карл Маркс».
«Дорогой сэр, - ответил ему Дарвин. - Благодарю Вас за присылку Вашего большого труда о Капитале; я искренне желал бы быть более достойным его получения, лучше разбираясь в этом глубоком и важном вопросе политической экономии. Сколь ни были бы различны наши научные интересы, я полагаю, что мы оба искренне желаем расширения познания и что оно в конце концов несомненно послужит к возрастанию счастья человечества».
Любопытное сравнение двух великих людей сделал хорошо знавший их обоих зять Маркса, врач Эвелинг:
«У Маркса и Дарвина внешность гармонировала с характером: оба они имели импонирующую внешность и импонирующий характер. Если даже не приходилось лично встречаться с Марксом и Дарвином, если только видеть их портреты, то и сила и красота головы у обоих вызывает удивление. Дарвину и Марксу свойственна была та прекрасная, естественная, безыскусственная скромность, которая составляет характерную особенность великих умов. Им была чужда аффектированная искусственная скромность, смирение паче гордости. Их нравственная честность столь же велика, как их интеллектуальные свойства. Правдивость, прямота, чистота - были характернейшими чертами Дарвина и Маркса. Оба они обладали инстинктом для всего того, что в науке и жизни является верным и справедливым. И вообще, можно сказать, они были прекрасные гармоничные личности».
Его называли «величайшим революционером в науке всех времен». О нем восторженно писали: «Отрадно видеть, как из затишья своей скромной рабочей комнаты в Дауне он приводил умы всех мыслящих людей в такое движение, которому едва ли найдется второй пример в истории». А он целые дни проводил в оранжерее - до головокружения и темноты в глазах.
Возясь в оранжерее с крохотными и нежными ростками, Дарвин бормотал:
- Маленькие мошенники! Они делают как раз то, что противоречит моим желаниям.
«Сердясь и вместе с тем восхищаясь, он говорил об изобретательности листка мимозы, сумевшего самостоятельно вылезти из сосуда с водой, в котором отец пытался прочно укрепить его. В том же духе он выражался о росянке, дождевых червях...» (Френсис Дарвин).
Его занимали, казалось бы, незначительные различия в форме растений - не меньше, чем великие загадки происхождения видов и человека...
Дарвин стремился изучить каждое растение досконально и проверить на опытах любые возникавшие у него предположения - даже казавшиеся другим совершенно невероятными.
Чтобы проверить, например, не могут ли семядоли растения воспринимать звуковые колебания, он - смущаясь, но настойчиво - попросил сына Френсиса подольше и погромче поиграть возле них на фаготе. А сам наблюдал за ними... «Эти шедшие в самых разнообразных направлениях опыты, - вспоминает Френсис,' - он называл «экспериментами дурака», но они доставляли ему огромное удовольствие».
(Наверное, все-таки точнее: опыты гения, далеко опережающего свое время! Вот передо мной заметка в журнале (ноябрь 1980 года): «Американские ученые внимательно наблюдали за ростом двенадцати видов цветов при шуме и тишине. Оказалось, что шум уменьшает рост цветов на 47 процентов...»)
Потом предметом страсти Дарвина стала росянка.
Было необычайно приятно вести исследования, пользуясь своей великой теорией как надежным компасом.
Работа пошла гораздо успешнее, чем прежде. Но наблюдать Дарвину казалось куда интереснее, чем рассказывать о результатах - писать, потом править, переписывать, читать корректуры...
Часами наблюдал он, как ищут, за что бы уцепиться и найти надежную опору, гибкие усики лазящих растений. Эти опыты увлекли даже старого садовника, столь неодобрительно отзывавшегося о занятиях своего хозяина. Садовник даже разработал собственную гипотезу:
- Я, сэр, полагаю так, что усики умеют видеть.
- Без глаз?
Садовник разводил руками.
«Каким-то чувством усики обладают, - писал Дарвин Гукеру. - Ведь друг за друга молодые побеги не цепляются».
А как прекрасны орхидеи, сколько в них грации, нежности, изящества!
Орхидеями он занимался, разумеется, не только ради их красоты. Защитники божественного творения и неизменности видов часто поминали эти цветы, уверяя, будто их красота создана исключительно для того, чтобы радовать человека. Для самих цветов ведь она совершенно бесполезна.
Дарвин блестяще доказывает, что, казалось бы, «бессмысленные на первый взгляд бугорочки и рожки», радующие наш глаз своей красотой, на самом деле приносят пользу прежде всего самому растению. Подробно разбирая все тончайшие приспособления у орхидей, он приходит к выводу, что они никак не могли возникнуть все сразу, одновременно, так что ни о каком «акте творения» не может быть и речи.
Он не обороняется, а победно наступает, атакует врага со всех сторон!
Летом 1877 года даунского отшельника посетил К.А. Тимирязев и оставил прекрасные воспоминания об этом: «Ни один из его известных портретов не дает верного представления о его внешности: густые, щеткой торчащие брови, совершенно скрывают на них приветливый взгляд этих глубоко впалых глаз, а главное, портреты все, в особенности прежние, без бороды, производят впечатление коренастого толстяка, довольно буржуазного вида, между тем как в действительности высокая, величаво спокойная фигура Дарвина, с его белой бородой, невольно напоминает изображения ветхозаветных патриархов или древних мудрецов. Тихий, мягкий, старчески ласковый голос довершает впечатление; вы совершенно забываете, что еще за минуту вас интересовал только великий ученый; вам кажется, что перед вами - дорогой вам старик, которого вы давно привыкли любить и уважать как человека, как нравственную личность. Все время, что он говорил, не было и следа той узкой односторонности, той неуловимой цеховой исключительности, которая еще недавно считалась необходимым атрибутом глубокого ученого, но в то же время не было и той щекотливой ложной гордости, нередкой даже между замечательными учеными, умышленно избегающими разговора о предметах своих занятий... В его разговоре серьезные мысли чередовались с веселой шуткой; он поражал знанием и верностью взгляда в областях науки, которыми сам никогда не занимался; с меткой,