— Ну, опять вы за свое!.. Неудобно же, господа, мы отвлекаемся от темы лекции. Ну, выпили холерную разводку, что же тут такого? Ведь это был научный опыт, строго продуманный, застрахованный от всяких случайностей. Не вижу в этом ничего особенного…
И тут же, лукаво подмигнув нам и оглянувшись по сторонам, он неожиданно добавляет:
— Вакцину перед опытом мы пили каждый день чуть ли не в течение месяца. А заедали ее картошкой, которую варили тут же, в лаборатории, прямо в автоклаве. Дуже гарна получалась картошечка, до сих пор ее вкус во рту сохраняется. Рассыпчатая… — И под наш общий смех грозит пальцем: — Но из этого отнюдь не следует, будто автоклав предназначен для варки картошки!
Он любил пошутить. И потом я убедился, что эти шуточные отступления на лекциях были для Заболотного как бы своего рода педагогическим приемом. Ввернет он шуточку или весьма неожиданно процитирует своего любимца Гейне — и утомившиеся студенты вновь оживятся и опять внимательны.
Так от самого Заболотного мы и не могли добиться подробностей знаменитого опыта. Но я был упрям, настойчив и разыскал в архивах кафедры его протокол. Мне кажется, он также много говорит о характере Заболотного, и поэтому я позволю себе привести его здесь почти полностью.
Итак, задача заключалась в том, чтобы проверить, может ли предохранить от заболевания холерой лечебная вакцина.
«1 мая, в 11 час. 30 мин. утра, натощак, осреднив свой желудочный сок приемом 100 куб. см. 1 %-ного раствора соды, мы, в присутствии проф. В.В. Подвысоцкого и Ф.А. Леша, а также работающих в лаборатории, приняли в воде по 0,1 куб. см. 24-часовой бульонной разводки холерных вибрионов, выращенных при 37 °C. Чистота разводки была здесь же проверена проф. В.В. Подвысоцким.
Одновременно из этой же пробирки двум взрослым кроликам в брюшную полость было впрыснуто: одному — 0,5 куб см. разводки, а другому-1,0 куб. см. Один из кроликов погиб к вечеру, другой — ночью, то есть не дожив до суток.
Наша диета все время после опыта оставалась нормальной. Самочувствие после опыта было вполне удовлетворительным, никаких болезненных явлений не замечалось с самого начала опыта и до последнего времени (9 мая)…»
Вот и все, что Заболотный счел нужным рассказать о своем опыте. Только факты. Смерть была рядом, но об этом ни слова. И таким Заболотный оставался всю жизнь.
Потом, пройдя с ним бок о бок по многим опаснейшим дорогам, когда жизнь наша месяцами висела на волоске, съев с ним у походных костров не один пуд соли, — потом я понял, что это и есть настоящий, великий, несгибаемый героизм — героизм на всю жизнь, а не на мгновение или на час.
Но тогда, когда мы все были еще молоды, помнится, испытал я вроде некоторое разочарование оттого, что Заболотный держал себя на лекциях так буднично, заурядно. И, может быть, это ошибочное, хотя и вполне понятное ощущение и помешало мне запомнить побольше о встречах с Заболотный в те баснословно давние годы. А жаль: ведь уже совсем не осталось на свете людей, помнивших его молодым. И теперь, нашаривая в памяти отрывочные клочки воспоминаний о тех первых годах, с какой горечью я повторяю нередко мудрейшие слова Пушкина: «Мы ленивы и нелюбопытны…»!
Но, наверное, все мы таковы в молодости. Я только еще «вгрызался» в науку, это отнимало массу сил и времени, целиком владело моими помыслами, и не удивительно, что так мало запомнил о встречах с Заболотным в те годы, хотя и виделся с ним то на лекциях, то на практических занятиях в лаборатории почти каждый день.
Уже тогда меня, помнится, поражало, как это Заболотный так много успевал делать: и в военном госпитале осматривать больных (он был тогда вынужден, занимая должность лекаря 132-го Бендерского пехотного полка, «отслуживать» стипендию, которую получал во время учебы в университете…), и лекции нам читать, и вести научную работу, и помогать Подвысоцкому готовить анатомические препараты к занятиям.
Владимир Валерианович Подвысоцкий, которого Заболотный считал своим учителем и всю жизнь поминал добрым словом, все делал стремительно: почти бегом врывался в аудиторию, еще в дверях начинал лекцию и, то и дело прерывая ее, рисовал на доске цветными мелками пестрые схемы, так что потом весь пол у доски оказывался усыпан меловыми крошками.
Он был действительно блистательным знатоком патологоанатомии и превосходным лектором. И в то же время никогда не подавлял нас, студентов, своей эрудицией. С Подвысоцким всегда можно было поспорить; и при этом Владимир Валерианович каждого заставлял непременно записывать свои утверждения. Записочки он складывал в ящик стола, чтобы потом, порой через несколько лет, когда наука обогатится новыми фактами по теме спора, проверить, кто же оказался прав.
Этот — по-моему, весьма плодотворный — метод у него перенял и Даниил Кириллович. Он тоже всегда в затруднительных случаях не гнушался привлекать к своим исследованиям совсем юных студентов; причем так давал им задания, чтобы другие об этом не знали. И в результате, получая ответы на беспокоивший его вопрос не от одного, а сразу от нескольких помощников, Даниил Кириллович всегда избегал случайных ошибок.
Похоже, что Заболотному передались и некоторые другие черты характера его учителя: увлечение искусством, широта интересов, гостеприимное хлебосольство. Подвысоцкий часто приглашал студентов в гости и радушно угощал нас незатейливым ужином, лично распределяя каждому поровну молоко, ветчину и фрукты.
И Заболотный приглашал нас тоже к себе в гости. Жил он тогда в крохотной комнатеночке, чуть ли не переделанной из какого-то сарайчика, во дворе возле Бессарабского базара. И он сам и его совсем молодая тогда жена Людмила Владиславовна, носившая двойную фамилию Радецкая-Заболотная, принимали нас всегда очень тепло, дружески. Но были они тогда так бедны, что угостить могли только чаем, да и то не всегда с сахаром. Было видно, что живется им несладко, но нам нравилось, как легко относится к этому красивая и изящная даже в простеньком платье Людмила Владиславовна, выросшая в богатой, обеспеченной семье и, не задумываясь, променявшая всякие «выгодные партии» на беспокойную жизнь с нашим Даниилом Кирилловичем в этом отнюдь не райском «шалаше».
В их тесной комнатке всегда бывало шумно и весело, и на столе неизменно стояли в большой вазе цветы, которые Заболотный как-то ухитрялся доставать даже среди зимы, имея гроши в кармане.
Помню, как увлеченно рассказывал нам он тогда о новой знаменитой фагоцитарной теории Мечникова, как шутили, смеялись, спорили, а вот о чем — не помню. Хотя, конечно, весьма заманчиво было бы щегольнуть небрежной фразой:
— Еще тогда Даниил Кириллович говорил мне…
Что он тогда говорил, не помню и врать не буду. Но отчетливо помню, как однажды в конце 1897 года он отвел меня в угол тесной лабораторной комнаты и огорошил совершенно неожиданным предложением:
— Вам не хочется поехать в Индию?
— Куда?..
— В Индию. Там большая вспышка чумы. В Петербурге так перепугались, что даже создали специальную Чумную комиссию во главе с принцем Ольденбургским…
— Какую? — переспрашиваю я: это странное название кажется мне довольно легкомысленным для столь высокой комиссии.
— Ну, официальное название у нее длинное, как степной шлях, — смеется Заболотный. — «Высочайше утвержденная Особая комиссия для предупреждения занесения чумной заразы и борьбы с нею в случае появления ее в России». Но все ее называют просто «чумная». Предполагается послать в Бомбей русскую экспедицию. Возглавит ее, видимо, профессор Высокович — дуже добра людина.
«Дуже добра людина»!.. Сколько раз потом я слышал от Заболотного эти слова! Он всегда умел видеть в людях хорошее, и, пожалуй, поэтому ему так часто встречались в жизни действительно «дуже» хорошие люди…
— Нам понадобятся лаборанты, и вот я подумал о вас. По-моему, это интересно, хлопче…
Я невнятно промямлил:
— Конечно, это очень интересно, очень… Но так неожиданно, надо подумать.
Заболотный закивал:
— Конечно, конечно, голубчик, вы правильно говорите, как зрелый ученый: надо все продумать,