«Прошло тридцать минут после повторного подъема. По словам Шмелева, летать еще часа четыре, а потом – посадка. И может быть, все…»
Рябов закрыл глаза, откинул спинку кресла. Бумаги, не глядя, сунул в сетку перед собой.
«И может быть, все… Проклятье! Тогда зачем и недоспанные ночи, и отказ от житейских удовольствий ради большой цели, которой не суждено достигнуть? Или достигнут другие, уже без меня. И все повторится – и весна, и первое свидание с Галиной, ее, конечно, будут звать иначе, – все это будет без меня. Что же… Я, пожалуй, доволен жизнью. Только маловато прожил… Как останется Галинка? Сколько раз говорила: брось мотаться по свету! К сожалению, теперь ее правда…»
Он редко дремал в самолете и при всем желании не смог бы задремать сейчас, но твердо решил прикинуться спящим. С тревогой вслушивался то в свист двигателей за бортом, то в хождения по самолету, то в слова, которые неслись как бы сверху.
«Тогда с молнией… Тоже делали рискованную посадку. В ленинградском аэропорту, вместо. Москвы… Сели будто на исправной машине. И Сомов, левый крайний, тогда напился полстаканом водки, которую принял на радостях тут же в буфете. И потом неделю не мог играть. То ли язва открылась со страха, то ли водкой опалил…»
Рябов постарался отвлечься, думать о чем-то занятном, радостном, но это оказалось выше его сил. Голос стюардессы вернул его к действительности:
– Уважаемые пассажиры! Наш самолет идет на вынужденную посадку. Просим всех выполнить формальные меры безопасности, необходимые в таких случаях. Пристегнуться ремнями в обязательном порядке. Откинуть спинки свободных кресел впереди и рассесться так, как укажет стюардесса. Столики просьба закрыть. Твердые предметы с верхних полок снять. Ноги следует упереть в спинку переднего сиденья…
Сообщение, наложивши«» на резкое снижение самолета, как бы заставило повзрослеть видавших виды ребят. Они сосредоточенно выполняли все, что говорила стюардесса. И только Климов сказал:
– Пропадут луковицы гладиолусов… А ведь голландские…
– Брось трепаться! – прикрикнул на него Рябов. Самолет стремительно снижался. Показалась земля, вынырнувшая из облаков прямо под крыльями. Вот-вот, и она ворвется в люки аварийных выходов.
Рябов лишь стиснул кистями подлокотники кресла и наклонил вперед голову, словно шел в атаку. Каждой клеточкой своего существа он ощутил то первое, которое могло оказаться последним, прикосновение к земле.
Огромная машина скользнула с резким креном на правое крыло: пилот освобождал, как и говорил, левую тележку. Всю пилотскую мудрость и чутье вберет в себя одно движение штурвала.
Он верил Шмелеву. «Но выдержит ли вторая тележка такую тяжелую машину?» – сомнение, которое сквозило в словах командира корабля…
Машина покатилась по земле так же легко, как только что висела в воздухе. Между твердью и небом как бы внезапно возник мост – мост пилотского мастерства.
Рябов зажмурился, ожидая, что сейчас машина ляжет на левый бок, чиркнет крылом и закрутится в водовороте огня и растерзанного металла. Но «ил», наоборот, клонился вправо. Началось торможение. Прежде чем Рябов успел подумать о счастливом исходе, всеобщий вопль восторга заглушил слова стюардессы о том, что «наш самолет…».
7
Прозвонил минут пятнадцать, пытаясь пробиться сквозь неизменные короткие гудки. Они раздавались, едва он набирал пятую цифру номера телефона начальника Управления хоккея. Это был милый молодой человек, который не только превосходно разбирался в хоккее, но, в отличие от некоторых функционеров, с которыми Рябову приходилось сталкиваться, никогда не мешал работать творчески.
Рябов не хотел звонить ему до завтрашнего заседания, представляя, как поставит начальника управления в глупое положение. Практически тот ничего не может изменить в завтрашней раскладке сил, но должен будет уже сейчас, в разговоре, определить хотя бы формально свою точку зрения: то ли отнестись к Рябову со всей официальностью, то ли, памятуя о сложившихся в целом добрых отношениях, попытаться поддержать, идя против своего руководства.
Но Рябов вспомнил, что еще в прошлый понедельник отдал в управление проект канадского письма по поводу предстоящих встреч. Оно касалось чисто спортивных, а не экономических аспектов. Письмо могло уйти за его подписью, что было бы в свете возможного и наиболее вероятного хода завтрашних событий, по крайней мере, глупо.
Телефон, занятый в течение почти четверти часа, вдруг умолк и оставался немым при дальнейших попытках.
Рябов выругался:
«Ну и дьявол с ним! Пусть идет письмо, как идет. Если освободят от сборной, шила в мешке не утаишь. Одной глупостью больше, другой меньше – один ответ. Главное я сделал – серия будет! Без меня или со мной…» – Он как бы споткнулся, уж больно фальшиво звучало это мысленное признание: ему совсем не все равно, кто выведет сборную в серии, о которой мечтал на протяжении последних, особенно многотрудных лет.
Рябов все еще держал руку на трубке, решая: звонить или на этом закончить попытки изменить подпись под письмом? Телефон буквально забился у него под рукой:
– Борис Александрович! Борис Александрович! – неслось из трубки, и он признал голос Ляли Глотовой, председателя женсовета команды.
– Не кричите так громко, Лялечка. Я весь внимание. И хотя стал глуповат на старости лет, но слух, как в молодые годы…– Рябов любил пококетничать с женщинами по поводу своего возраста. Чем старше становился, тем охотнее это делал, хотя заведомо знал, что в ответ понесутся вздохи: «Вы прекрасно выглядите! Дай бог любому молодому!» Такая ложь прекрасна уже потому, что ничего не стоит.
Лялечка, как всегда, не обращала внимания на то, что говорят другие.
– Борис Александрович! Прямо и не знаю, с чего начать… Так ужасно, так ужасно!