Глотов жадно глотает воздух. От неожиданности слов Рябова, от его ласкового тона немеет. Так и уезжает на скамью штрафников, не проронив ни слова. Но уже по спине его, не дергающейся от волнения, когда кажется, что он пытается переместить правое плечо на место левого, Рябов ощущает, что Глотов успокаивается. Ярость его пойдет отныне по другому руслу.
Через три минуты он мощным низким броском вгоняет шайбу в угол ворот и катится к судье, удалившему его, с видом, выражающим лишь одно: «Что, съел?»
Такая нужная шайба… В суматохе последних минут всякое может случиться. Рябов не успевает об этом подумать, как маленький черный кружок, за который только что яростно дрались, сам по себе вдруг покатился в сторону Колиных ворот и, перепрыгнув через клюшку, улегся под сеткой.
«Ах, Коля, Коля!»
И карусель страстей закрутилась вновь. И снова трудно предсказать, что будет, куда качнется чаша успеха. Дважды шайба попадает в штангу ворот соперника.
«Когда шайба не идет в одни ворота, – думает Рябов, – она идет в другие».
Но из всего бывают исключения. Седьмая шайба ставит точку. Игра сделана. А шесть больных игроков, так и не вышедших на лед, – пришлось поломать почти все пятерки – с криком искреннейшей радости, как бы во искупление своей вины, что не могли помочь делом, бросаются на лед. И все, что будет, теперь неважно! Важно, что есть. А есть Победа!
37
«Ветер носит слухи от дерева к дереву!» Нет, не ветер носит. Это люди носят слухи. И добрые слухи, и злые. И не от дерева к дереву, а от одного к другому. Сколько раз я говорил себе: дурные эмоции, хандра не могут исправить прошлого, но могут помешать будущему, а посему прочь хандру, прочь сомнения! Я не зря прожил жизнь, если такой парень, как Палкин, в минуту, когда можно больно ударить, а у него для такого удара достаточно оснований, мог сказать добрые слова…»
Рябов лег в гостиной на тяжелом старом диване. Он сказал Галине, что так будет удобнее. Неизвестно, сможет ли заснуть, и потому не хочет ее беспокоить. Сын лег спать наверху. Галина – в спальне. На самом деле ему не хотелось ложиться с женой вместе, потому как боялся, что придется вновь говорить о дне завтрашнем, и сейчас, когда он уже пришел к какому-то конкретному решению, когда повязал себя обещанием перед «кормильцами», каждое слово жены, его жалеющей, возможно и справедливое, будет только тяжелым камнем давить на сердце. Но уже не изменит его намерений.
«Ветер носит… Носит и уносит! Уносит годы, силы, радости и печали. Если бы мне сказали, с чем я хочу сравнить время, я бы сравнил его не с утекающей водой, а с ветром, крутым встречным ветром, в преодолении напора которого так много сладости. Тренер – это идущий против ветра.
Все, что я сделал на земле, сделал своими руками. Мне нечего стыдиться. Вся жизнь моя прошла на виду. Играл – обо мне знали все. Стал тренером – тем более. Старший тренер – это человек, жизнь которого так легко проследить: она регламентируется турнирными таблицами. От матча к матчу, от тренировки к тренировке. От поражения 'к победе. И наоборот. И это «наоборот» значительно хуже…»
Рябов повернулся на другой бок, отчего пружины старого дивана жалобно запели. И еще долго, после того как он замер, в загадочном чреве дивана раздавались тонкие перезвоны и щелчки, так отчетливо слышимые в бесконечной тишине комнаты, погруженной во тьму.
Рябов лежал с закрытыми глазами. Он и не пытался заснуть. Тяжесть, подобная той, которая свалила его на дорожке сада, наваливалась медленно, но неукоснительно. Квадрат окна мерцал чуть более жидкой темнотой, чем стены, угадывавшиеся где-то рядом – раскинь руки и упрешься сразу во все четыре!
«Говорят: „Самая мягкая подушка – чистая совесть!“ Так почему же она мне кажется такой жесткой? Не потому ли, что у нас так много пословиц на все случаи жизни, что всегда найдешь пару-другую, утверждающую совершенно противоположное? Совесть моя чиста, но уснуть не могу… Потому как совесть человеческая – категория, направленная не только в прошлое, но и в будущее. Совесть не обрывается в дне сегодняшнем – завтра, дескать, настанет отчет иной совести! И ты можешь ее сменить, как бы стряхнуть с днем прошлым. Нет, человек, которому не опостылел мир, человек, которого вела по жизни одна большая идея, он ответствен за нее до самой смерти. И совесть его требовательно смотрит из будущего и никогда не даст ему покоя».
Рябов подбил кулаком подушку и повернулся на левый бок. Он уже давно не мог спать на левом боку. Сразу же сердце как бы заваливалось под какую-то тяжесть. Сбивалось дыхание, и легкий, будто выжимаемый через силу из себя кашель начинал сотрясать его. Чаще, чаще… Потом он ощущал, что сердце, работавшее, будто мотор, ладно и уверенно, на высоких оборотах, вдруг сбивалось с ритма. Его удары начинали отдавать в грудь, и тупая боль заполняла все существо. Он не выдерживал и поворачивался на другой бок. На спине старался не спать, ибо знал, что храпит. Только у себя на базе, в отдельной комнате, он мог спать как хотел – никто не слышал ничего за стенами старого, капитального здания.
Иногда, чтобы испытать себя, специально ложился на левый бок и, дождавшись обычной реакции, со вздохом поворачивался на другой. Он физически не терпел насилия над собой, даже если оно исходило от собственного сердца. И тогда в нем рождалось не только ощущение нелегкого бремени лет и нагрузок, но и стремление побороть эту боль, и завтрашние трудности, и старость, капля за каплей наполняющую чашу жизни.
И даже сейчас, вопреки логике и здравому смыслу, ложась на левый бок, он как бы восходил на свою маленькую голгофу. Сколько таких голгоф было в его жизни! И завтра новое восхождение… И еще: в минуты самых острых конфликтов надо быть особенно осторожным с теми, кто знает ответы на все вопросы… Каждый раз все повторяется почти в точности, только цена, которую приходится платить за победу, удваивается.
Он долго лежал на левом боку, прислушиваясь к биению своего сердца. Временами ему казалось, что сейчас боль захлестнет его. Но проходило мгновение, и она как бы тонула. Он лежал и не мог понять, почему сегодня даже это привычное ощущение так непривычно.
Наконец болью наполнилась грудь, и он с непонятным удовлетворением опрокинулся на спину. Диван вновь нарушил тишину звоном и боем своих внутренних пружинных курантов. Казалось, весь дом заиграл, но бой медленно начал переходить в дребезжание. Он испуганно всматривался в темноту, боясь, что перебудил весь дом, – вот сейчас войдет Галина или Сергей, и ему не останется ничего, как только притвориться спящим.
Но никто не входил. И дом снова, до самого потолка, наполнился тишиной, как темнотой.