голова, длинный нос, смуглое лицо, курчавые, как у негра, волосы и тускло-черные глаза, похожие на маслины, завалявшиеся под прилавком у торговца. Курута был грек и обучал цесаревича греческому языку в те далекие времена, когда Екатерина II мечтала о восстановлении для своего внука Византийской империи.

— Здравия зелаю, — васе висоцество! — сказал Курута. — Добрый день, доброе здоровье!

Появление начальника штаба окончательно вылечило Константина Павловича. Черты его лица разгладились, и улыбка согнала с губ последние остатки суровости. Он любил старика удивительной, совершенно ребяческой любовью. И подбежав, схватил его маленькую, сморщенную ручку и крепко, взасос, поцеловал. Курута нежно чмокнул воспитанника в плечо.

— Скажи мне, друг Дмитрий Дмитрич, — спросил цесаревич, — о чем думает Барклай? Неужто он сбирается надуть брата? Поверить же квакеру, что будет и впрямь Смоленск защищать, ей-богу, не могу! Курута хитро усмехнулся.

— Он такой целовек: запрягает медленно, а ездит есцо тисе.

— Так за коим же чертом рассказывает он нам свои сказки? Разве мы дети?

— Сказки, васе висоцество, нузны не столько детям, сколько взрослым. Барклай о том отлицно знает. Вот и рассказывает!

Цесаревич расхохотался.

— Greco fides nulla[59]! Но на сей раз прав ты, Дмитрий Дмитрич, без отмены. Идем к арестантам.

Клингфер и Олферьев стояли в зале, вытянувшись по форме и не глядя друг на друга. Константин Павлович молча подошел к ним и внимательно осмотрел каждого с головы до ног. Собственно, оба они были прекрасно ему известны: Клингфер — по отцу своему, директору Петербургского кадетского корпуса, а Олферьев — по конногвардейскому полку. Но цесаревичу хотелось быть официальным.

— Тептери! — сказал он. — Что вы вздумали? Драться? В каталажку вас! Вы думали, раз адъютантами у главнокомандующих сделались, так я до вас уж и не достану! Дудки! Покамест на вас гвардейские мундиры, а императорская российская гвардия под командой моей, я на вас ездить могу. Да-с!

Курута неприметно дотронулся до руки цесаревича. Константин Павлович ощутил это прикосновение и вздрогнул.

— То есть я хотел сказать, господа, что из команды моей ходу вам никуда нет. Будь на моем месте другой кто — бог весть, какими шишками накормил бы вас за дуэльную вашу проделку. Я же за тем лишь слежу, чтобы служба не страдала. До прочего мне и дела нет. Хоть головы друг дружке отвинтите. Однако сейчас идет война. И какая! Вы — солдаты. Кровь свою попусту лить преступление перед отечеством, ибо ему одному вся ваша кровь теперь принадлежит. Там еще двое армейских стреляться решили. Одного знаю я Фелич. Старая собака!

Его хоть палкой по голове бей — не поймет. А вы? Другой бы на месте моем об вас язык сломал. Я не стану. Скажу просто: генерал Барклай де Толли обещает нам бой за Смоленск. Надувал он нас многажды. Но на сей раз трудно будет, ибо его величество боя желает. Стало быть, сразимся. Вот вам арена для состязания, где бесстрашием весьма удобно благодарность родины заслужить. Выйдете из дела с честью и целыми — бог с вами. Тузите тогда друг друга чем угодно, хоть на кулачках. Но до боя — не сметь! Я, великий князь, брат царя вашего, запрещаю! Слово, Клингфер?

— Честное слово, ваше императорское высочество!

— Слово, Олферьев?

— Честное слово, ваше императорское высочество!

— Ну, это дело! Правильно, Дмитрий Дмитрич?

— Оцень правильно, васе высоцество, — сказал Курута, — и Ликург луцсе не ресил бы!

— То-то! А покамест — арест с обоих снимаю. Возвратить господам офицерам шпаги!

Глава двадцатая

— Не министру судить меня. Целый свет и потомство — вот мои судьи! Живу для славы! А она — как солнце. Не любит, чтобы люди глядели на нее дерзкими глазами. Отсюда — сплетни. Слов нет, пакостное вышло дело с письмом. Но чего опасаться мне? Армия знает Багратиона, сплетням веры не даст. Мне то лишь и важно. Не тот честен, кто за честью гоняется, а тот, за кем она сама бежит. Нет, тезка! Очень министр благородством своим играет, да меня этим не возьмешь. Не дворский я человек, — не двору служу, а России! Советы министровы пристали мне как корове седло. А мальчишку этого, Раевского, наказать не могу я. Скажу отцу, он его уймет. За что наказывать? Он патриот и худого не делал. Пусть министр за своими следит. Мне ж одно любопытно знать: каково он теперь, государев приказ о наступлении получив, завертится? Сколько случаев упустил! Но кто виноват! Хороший стратегик помнить обязан, что быстрый успех — лучшая экономия. Он же…

Третьего дня, вырвав приказ о прекращении ретирады, князь Петр Иванович внешне почти примирился с Барклаем. Иначе было невозможно. Не давать же людям повод думать, что единственной причиной раздора между главнокомандующими является местничество. Приходилось спрятать поглубже оскорбленное самолюбие и горечь обиды решением царя. Багратион так и сделал. Но от этих усилий над собой его неприязнь к Барклаю не уменьшилась. Наоборот! Сейчас он был доволен: судьба как бы мстила за него министру. Повеление императора о наступательных действиях бесконечно затрудняло Барклая, а Багратиону развязывало руки в его требованиях. Однако как мелок министр! В этих важнейших обстоятельствах продолжает он заниматься пустяками, вроде письма Батталья. И советы еще подает! Так бывает с осужденными на смерть. Ведут человека на казнь, а он затыкает уши ватой, чтобы не надуло в них ветром!

— Напрасно вы, князь Петр Иваныч, — проговорил Ермолов, — нападаете так на министра. В деле с письмом очень он благороден был. Да и вообще в нравственном смысле — высок. Но не он один деятель. Есть и другие, гнилью низости тронутые люди. Хорошо бы вам государю отписать…

Багратион с такой живостью повернулся в кресле, что оно затрещало.

— Писать государю? О чем? Не о сплетнях же этих! Я писал, что соединился с министром, что надобно одному быть начальником, а не двум. Ответа нет… То есть, попросту сказать опять получил я шнапс. О чем еще писать — не ведаю. Ежели прямо проситься, чтобы над обеими армиями командовать, подумает государь, что ищу из тщеславия. А ведь не из тщеславия ищу, — по Любви к России, потому что не любит ее Барклай, и нельзя полезнее, чем он, для неприятеля действовать! Эх! Нерешителен он и труслив, бестолков и медлителен — все худые качества. Министр-то он, может, и хороший по министерству, но генерал — дрянной. Поглядим, что теперь выкамаривать станет. Кабы и дальше позволили, привел бы в столицу гостя. Нет, я вам, тезка, дружески скажу: лучше солдатом в суме воевать, нежели главнокомандующим при Барклае быть!

Ермолов молчал. Огонь и вода, соединяясь, образуют пар. Не то же ли и здесь происходит? Горяч этот пар, — того и гляди, обожжешься.

— Делайте, князь, как знаете, — промолвил он, — вам видней. Но накажите примерно молодого Раевского! Верное это для вас средство шпынянья разные от себя отвесть. Надо так!

Багратион хотел было снова заспорить, но в горницу вошел граф Сен-При. Красивое лицо его улыбалось. В движениях заметна была та особенная ловкость, которая бывает у людей только тогда, когда они сделают что-нибудь действительно нужное и так, что лучше и сделать нельзя. Лучистый взгляд голубых глаз начальника штаба, устремленный прямо на Багратиона, казалось, говорил: «Ну, оцени же наконец мою готовность быть тебе полезным! Отбрось пустые подозрения и оцени!..»

— Странная вышла сегодня история, — начал Сен-При, — и вот уже в руках моих рапорт начальника сводной гренадерской дивизии графа Михаилы Воронцова…

Он с торжеством положил бумагу перед Багратионом.

— Доносит граф, что прапорщик пятого егерского полка Александр Раевский, сын Николая Николаевича, ораторствуя в присутствии многих офицеров, о графе Воронцове так отозвался: англичанин, а если поскрести хорошо, то и татарин. И этим многих стоявших кругом офицеров в открытый смех

Вы читаете Багратион
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату
×