о том дать вам запамятовал. И весьма встревожен…

— Напрасно, — сказал Раевский, — в седьмом корпусе ни одного больного и невоенного нет. Всех уже отправил я. Неужто опять не спит князь?..

Шалаш был так низок, что лежать или сидеть в нем на соломе друг подле друга было еще можно, но встать на ноги или выпрямиться — никак нельзя. В этом темном и тесном углу сошлись на ночлег шесть офицеров. Почти все они были молоды, сильны и смелы. Спать им не хотелось, и они разговаривали.

— Жаль, Полчанинов, — сказал один из них, — что не можете вы за темнотой прочитать нам сегодняшнюю страницу из журнала вашего…

— Да там всего лишь одна маленькая пиеска в стихах, — отвечал Полчанинов. — Коли хотите, прочту наизусть. Я ее помню…

Ужели не побью я русских никогда? — Да. Но и меня побить им также невозможно! — Можно. Кто ж наконец сразит французов? — Кутузов. А Францию что ждет, как мой падет кумир? — Мир.

— Ах, славно! — закричали восхищенные офицеры. — Вот это стихи! Отчего бы, Полчанинов, не отправить вам их в академию? Или государю-императору посвятить? А то — напечатать на свой счет и распускать в публике? Счастливец вы, что можете этакое сочинять!

Однако лежавший рядом с Полчаниновым Александр Раевский прошептал ему на ухо:

— Не слушайте. Дурно!

Прапорщик пожалел, что вылез со стихами. «Слава богу, — подумал он, что темно. Я, кажется, покраснел. Но как странно! Одним нравится мое „Эхо“, другие бранят его. А Травин давеча обозвал безделкой. Экая досада, что нет среди моих знакомцев ни одного настоящего поэта!» Вдруг из самого темного угла шалаша раздался бархатистый и ровный голос. Владелец его был никому не известен.

— Человек — такая брюзга, что во всем сыщет недостатки. Ему ежели мед, так уж и с ложкой. Ваши стихи, господин Полчанинов, тем хороши, что вровень с высокими чувствами любви к отечеству идут. А за брюзгливость простите, коли скажу: перо ваше еще недостаточно искусно. Ut desint vires, tamen est laudanda voluntas[100], - говорили римляне. Узы давней дружбы соединяют меня с известным российским сочинителем и журнальным издателем господином Карамзиным. Ныне укрылся он от галльской напасти в эмиграции: на волжских берегах нашел себе в Нижнем Новгороде утлый приют. Но минется напасть, и стоит тогда пожелать вам, как «Эхо» будет мною доставлено господину Карамзину для напечатания, и ручаюсь, — прямо попадет под станок…

Полчанинов оцепенел от смущения. Офицеры скромно молчали. Неизвестный голос добавил:

— Незван и непрошен очутился я, господа, в вашем обществе. Рекомендуюсь: поручик московского ополчения, Мамоновского полка, Василий Жуковский. Ночь застигла меня по дороге к месту, я и попал под гостеприимное ваше крыло.

Фамилия незнакомца отозвалась в сердце Полчанинова радостной надеждой. Какой Жуковский? Не поэт ли? Не славный ли переводчик Грея и Бюргера? Задыхаясь от волнения и от усилий скрыть его, он сказал:

— Фамилия ваша очень известна по переводу Греевой элегии. Еще в корпусе наслаждался я очаровательной картиной «Сельского кладбища». Неужели…

— Вы не ошиблись, — тихо проговорил Жуковский, — я переводчик Грея.

Не все товарищи Полчанинова слышали о Жуковском и «Сельском кладбище», но все поняли, что ночь завела к ним в соседство литературную знаменитость. Это ошеломило их, и дружная до того беседа оборвалась. Заметив это, Жуковский воскликнул с простым и искренним одушевлением:

— Ах, господа! Завтра решится кровавая задача. Нас здесь шестеро. Не может же так быть, чтобы все мы, сколько ни есть в шалаше, вышли из дела целы и невредимы. Ведь кому-нибудь из нас да надо же быть убитым или раненым…

— Слыхал я от батюшки, — проговорил, потягиваясь, Александр Раевский, что в больших сражениях обычно из десяти убивают одного, а ранят двух. Нас здесь шестеро. Следственно, убит будет либо один, либо ни одного, а ранен кто-нибудь — непременно…

«Неужели я — именно тот десятый, который должен быть убит завтра? — с ужасом подумал Полчанинов. — Умереть? Это не просто перестать пить и есть, это перестать видеть, слышать, думать, писать журнал, никогда не напечатать „Эхо“, потерять Жуковского, не встретить Карамзина…»

— И вот я говорю заранее, — продолжал Раевский, — меня могут ранить, но не убьют ни в коем случае.

— Почему? — жадно спросило несколько голосов. — Я не хочу, чтобы меня убили. Потому и не убьют. Так и под Салтановкой было.

Полчанинов приподнялся на локте. Прямо перед ним, сквозь дырку в стене шалаша, виднелся кусок темного, усыпанного яркими звездами неба. «Сейчас сосчитаю, сколько звезд светит в дырку, — подумал он. — Если нечет убьют…» Он пересчитал: девять. С отчаянием пересчитал еще раз: те же девять. В груди прапорщика стало жарко и душно. Сердце его забилось часто-часто. Он показал рукой на дыру в стене шалаша.

— Видите, господа, вон там, на небе, большую звезду?

— Это Сириус, — сказал Жуковский, — цыганская звезда.

— Если меня убьют завтра — я хотел бы жить там после смерти!

Молчавший до сих пор штабс-капитан из сдаточных рассердился.

— Что за пустяки! Этак за вами, прапорщик, тысячи народа на эту цыганскую звезду потянутся. Пожалуй, и места не хватит. Да и что за разговор? Убьют, не. убьют… Темна вода в облацех…

Он грузно повернулся со спины на бок.

— Полно рассуждать. Спите лучше, господа! На все его святая воля…

И штабс-капитан захрапел. Вскоре и еще два офицера принялись ему вторить.

— Вы заговорили, Полчанинов, о бессмертии, — сказал Александр Раевский, — я тоже ничего не имею против бессмертия. Но меня смущают две вещи. Во-первых, чтобы стать бессмертным, надо сначала умереть, а это как-то противно. Во-вторых, вечно жить в раю и слушать одну и ту же небесную музыку может надоесть.

Он засмеялся. Но ни Жуковский, ни Полчанинов не отозвались на его смех. Тогда и он проговорил с неожиданной серьезностью:

— Ничто не пропадает в мире. Умер человек, но продолжает питать собой землю и воздух. А бессмертный дух его вливается в общий разум вещей.

— Это страшно, что вы сказали, — промолвил Жуковский. — Разум, мысль и душа наши много терпят на земле. Неужто же, натерпевшись здесь, надобно им еще и там страдать? Знать, как несчастно человечество, и не иметь возможности помочь ему — мучительно. Я за полное забвение, за пустоту!

— Пустоте тоже должен быть предел, — с тоской сказал Полчанинов.

— Откуда вы это взяли? — удивился Раевский. — Пустота — часть мира, а мир беспределен. Я тоже его часть и, следственно, тоже беспределен. Я не шутил, говоря, что меня не убьют, так как я не хочу этого. Не хочу — и все! Ведь я беспределен… Значит — не убьют!

«Он умнее меня, — подумал Полчанинов, — но Травин — лучше. Для Травина мир — отечество, Россия. Другого он не хочет и не знает. Если так…» Все странное и нелепое в том, что сейчас говорилось, исчезло. А то, что осталось, было так ясно, что Полчанинов, поднятый с соломы могучим порывом светлого чувства, крикнул:

— Мое бессмертие в том, чтобы вечно жила Россия! И для того, чтобы жила она, я готов… я хочу умереть завтра!

Еще и не начинало светать, а над Колочен уже стлался утренний туман. Постепенно сгущаясь, он подымался все выше и выше и, наконец, сделался таким густым, что вовсе закрыл собой холмистый берег реки. Вскоре не стало видно и неба. Над бородинским полем развернулось царство тумана, клубившегося под низким, светлосерым, почти белым небом. Никто не сказал бы, ясен или хмур будет наступавший день. И так продолжалось долго, до тех пор, пока где-то сбоку не засветилось и не заиграло теплым сиянием яркое пятно. Туман побежал прочь от этого места, и голубые просини отчетливо обозначились в вышине. Розовый блеск вставал над горизонтом. Вдруг брызнули лучи солнца, и сотни радуг, скрещиваясь, перекинулись через поле, над которым колебалось опаловое море сверкающей росы. Было удивительно тихо. Только в Колоче нет-нет да и всплескивалось что-то. Еле слышно чивкая, кулички выскакивали из тростников на прибрежный

Вы читаете Багратион
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату
×