тайком теребя шелк платков, соболью седину накидок, утоляясь плодами смоковниц, разгоняя разбойничьи шайки, — по-лазутчицки просочился я между грабителей в дом, нырнул в последний из дожидавшихся горца ковров, потерся, приспустил штаны, стиснул зубы и разжал их от волнового тепла, победившего истому и слабость. Пыльный, безворсовый ширазец принял семя мое, пролившееся днем впервые».

— М-да, — помрачнел Фридман.

— О, да! — воскликнул азериец.

«Со смертью брата мой отец утратил заработок и, чтобы не отягчаться ответственностью, бросил нас в ту же ночь. Крушение устоев меняет людей, был тетерей, а сбежал проворней лисицы. Что-то надо было делать со мной, младшим в нашем выводке, — мать не возражала, когда Яшар-муаллим предложил взять меня к себе безвозмездно, на полный кошт, да и я не перечил бы, если б спросили: деморализованный мечтатель-пострел, я принадлежал к породе гнездящихся, а не к тем, кто ветвится.

Яшар-муаллим был обтекаемых кондиций, не тощий, но и не сверх меры упитан, гладок и, для солидности, пещерист, череп так облетел, что будто и не поредела прическа, а убрана предусмотрительно про запас, одет с обветшалой опрятностью, в пиджачную чесучовую пару и фуражку чиновника телеграфного ведомства, модную также в речном пароходстве. Непромокаемый задор в округлом, ртутном старичке, но к старости я отношусь безо всякого умиления, старички, взъерошенно проказливые или остепенившиеся, вырастают из нимало не умилительных взрослых. От шуточек и улыбок его веселья не было никакого, они вызывали недоумение, хорошо, не столбняк. В народе Яшара-муаллима звали Эли- эфенди, бывший человек, за любовь якобы только к прошлому, и, эту репутацию освежая, он в дядиных закромах покупал то золоченых крохотных ящерок, то с отбитой ручкой кувшинчик, то в форме стрекозы заколку для истлевшего платья, то корявые зазубрины, остраконы из невесть каких заброшенных раскопов — чепуху, историей отринутую мелочь брал за грош, забивал ею логово, с чем предстояло мне свыкнуться, а речь держал о том, что прежде было лучше. И очень сильные, глубокие глаза в орбитах, глаза, переливающиеся всеми средними цветами спектра, от зеленого до синего — с тревожащими, пронзительными зрачками. Молва наделяла его колкими свойствами, умением, к примеру, гадать, находить с лозой подпочвенные воды, и выбивающейся биографией, в которой, среди прочих отклонений, вроде отказа от доходного места и почтительного, не ради денег переписывания святых книг при саркастическом небрежении официальной божественностью, выпирала совсем уж для мусульманина дикая выходка — работа в еврейской экспедиции под руководством неизвестного в ученом обществе этнографа с загадочным именем, коего пропавшая сердцевина, перечеркнутая дефисом между первым и третьим слогами, затягивала в омут неразглашения и подлинную задачу похода, посвященного не сбору коллекций, а розыску и постановке на службу плененных диббуков. Я поступил к Яшару-муаллиму красно занявшимся студеным утром декабря. Южные зимы, усугубляясь волнением, обожают пускать в ход пробирающую радиацию. Мне было холодно и зябко, как дитяте Хачатуру, свернувшемуся на рассвете в калачик».

— Не хотите ли отдохнуть? — спросил Фридман участливо.

— Пожалуй, — прикурил от его спички татарин.

6.

Лана Быкова после корректорской маеты предложила мне прогуляться. Солнце еще не садилось, но было предчувственно. Косые лучи и так далее, алые полосы, полости, плоскости. Ежесуточный анамнезис, круговращательная увнятненность понятий. Два пути перед нами. Первый: прославленный морской бульвар с остановкой у чайханщиков-близнецов, разливающих из пузатых посудин приправленный мятой наркотик цвета красного дерева. От такого питья восстала бы дохлая лошадь. Человек здоровей, он к тому же закуривает. И озирается внутрь, изумленный, восторженный. Бурная электрификация нервов. Достанет на час бессвязной ходьбы, Лана-утица вперевалочку, я ни шатко, ни валко. Лана Быкова покуривает, пьет чифирек, глазки блестят. В исламском городе, столице азерийских тюрков, не принято, чтоб женщина курила на виду у всех, курить можно закутанным в чадру, морщинистым, кряжистым, на корневища похожим старухам, уличным торговкам семечками, приживалкам, чьим-то бабкам всегдашним, готовящим плов и бозбаш у плиты, или же размалеванным шлюхам, иноплеменным молодкам потасканным. Шлюхи, и только они, носят короткие, выше коленок юбчонки, похабные одеяния, дабы мужчина-южанин не ошибся в отродье, чье назначение — быть дешево, с презреньем взятыми вручную и членом, но не ртом, чистым ртом испорченных не берут. Поощряется, когда шлюхи русские, если это так, а так бывает всегда, то мужчина, похваляясь в своей фратрии после успеха, обязательно подчеркнет: все русские женщины шлюхи и мужчины славянские алкоголики, заискивающие попрошайки, гнилая, паскудная нация, тфу. За червонец и тряпку любая даст, муж, алкоголик, приведет за бутылку упрашивать, возьми, мне на выпивку не хватает, русских женщин в Москве имел пачками, в Ростове, Рязани, Саратове, Волгограде их имел штабелями, весь наш взвод, весь батальон их по кругу пускал — армия служил, турма сидел. На Лану Быкову, компактную, толстенькую, в облегающем платьице, не распутность виной, неудачный в непотребительском государстве пошив, открыто курящую в чайхане, куда немужчинам заказано, как на корабль, смотрят плюясь, осудительно, дурно ведет себя — хуже, сбивает прицел, искажает семантику: не проститутка, а курит, одно из двух, Лана, не оберешься хлопот. Небеса, голубой балдахин, близнецы вытирают столы мокрыми тряпками, зачатые в естествоиспытательной кабине мощные, турбулентные вихри спокойствия и апатии раскачивают морскую колыбель, покинутую крысиным пометом. Мы пойдем, выпив чая, до самой Венеции, которая на бульваре, — каналы с лодчонками, и, на нищенском жаловании, с гондольерами при подвесных моторах, мы дофланируем до деревянных лебедей в окаймленном бордюрчиком яйцевидном бассейне, декоративном, по щиколотку, медные монетки на дне, брось и вернешься, родина за шкирку вернет, приведет. Лебеди страшили меня во младенчестве и поздней, ужасно взирать на них, фосфорических, ночью, когда, вытянув шеи, они шевелятся, ни за какие коврижки не остался бы возле них в темноте, злобней чучел в галогеновой студии таксидермиста.

Маршрут второй: от городского совета с курантами пологий скат ведет до Парапета, так назван асфальтовый блин, в центре которого пальма, зимой в целлофане, а на просторных краях забитые хламом дощатые будки, два железных шкафа высокого напряжения, проплешины, скамейки, кусты, столы для пинг- понга, адреналиновый шторм, мусический и сексуальный. Здесь собирались проститутки. Никогда не замечал, но они собирались, об этом пело предание, выли демоны места, древние, точно больной асфальт. Годами я слышал о здешней купле-продаже, многорасценочной, до сиреневого четвертака. Они шли с четырех сторон города, от зоопарка, лай и кашель гиен размешавшего в пороховой артиллерии хищников- тяжеловесов, от пьяного футболом стадиона, который, забывая о женщинах, вынюхивал поживу в распоясавшейся плоти соперников, как на матче с дружеской командой из Азии, когда, изверившись порвать и съесть ее голкипера, но не оставив мысль разбить его удачу, все сорок тысяч, все четыре трибуны скандировали «Ор-ду-ба-ев дол-ба-еб» и целый тайм орали, ну, полтайма, двадцать две с половиной минуты, а откричавшись, поплелись по домам, все кругом опустело, тут, если нет футбола, пусто всегда, лунный пейзаж до высадки астронавтов. Шли проститутки из поселка Маштаги, западной части столицы, вдвойне в услугах женщин не нуждающейся, потому что Маштаги фольклорно общепризнанный край азери-педерастов, чья половая неподкупность была притчей во языцех империи, не говоря о маштагинском сумасшедшем доме, знаменитейшем в Закфедерации, недосягаемая пестрота врачеваний и клинических случаев (однажды азериец, армянин и грузин… эй, ты чего отвернулся, не нравится анекдот?), психам женщины без надобности, в том отношении, что очень нужны, некоторым очень и очень, но никто не позволит, пикнуть не разрешат, отказ санитаров от схоластических прений, это в кино сумасшай взлетает на дерево — «женщину, женщину», поголосишь у меня, Алик Рокфеллер, при старом режиме еще (за среднюю мзду отделу хищений социализма) владелец пивной на Девятой Хребтовой, Алик Рокфеллер, по первому имени Алекпер, излагал, что со станции Забрат-второй тоже пошли наконец, пошли, раздосадованные скупостью железнодорожников, их коронным «Вагоном-17» — снятый с рельсов, на отшибе, у груды шпал, в бурьяне-сорняке, он, по сравнению с затрапезным экстерьером, располагал комфорт внутри, как-то: плюшевые диваны, махровые полотенца, плевательницы чешского стекла, многажды поэтому повторялось — хрустя червонцами, звали в негу, уют, и женщины откликались и, жестоко обманываясь, выползали из «Вагона-17» без денег, в слезах, так что наблюдатели заключали пари, долго ли будут скрипеть диваны, прежде чем в головах проституток взрыхлится попятный приказ, пошли и с Забрата, отовсюду, с четырех сторон света пошли, нагнетаясь на Парапет.

Брели пешком, издалека, игнорируя транспорт, хоть исправно бегали трамы, троллейбусы, позже метро, всегда такси. Считалось, такое было предание, что пеший только доход мог обеспечить навар,

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату