милостивые государи, – рассказывал он с салфеткой под подбородком и с поднятым пальцем, – заявляется однажды с инспекцией президент банка, я тогда уже был директором филиала, принимаю его, конечно, торжественно, на высшем уровне, но во время обеда нога у меня подворачивается, и я выливаю на него полстакана красного вина. А он на это: – Вижу-вижу, пан прошел школу директора Крысинского!
Он засмеялся, нарезал себе редиски, добавил в нее масло, посыпал солью… и, прежде чем отправить ее себе в рот, внимательно осмотрел. – Э-хе-хе! Если я начну о банке, то болтовни на год хватит, трудно выразить, изъяснить, распутать, я сам, когда мысленно забираюсь в эти дебри, не знаю, за что ухватиться, сколько всего было, сколько дней, часов. Боже, Боже ж мой, Божуня святый, месяцы, годы, секунды собачился я с секретаршей президента, дурой, Боже милостивый, прости меня, грешного, и стукачкой, однажды наплела директору, что я ей в сумку плюнул, вы что, говорю, пани, совсем сдурели?… Да что попусту языком молоть, всего не расскажешь, хотя бы о том, как, почему дошли мы до этих плевков, как оно нарастало из месяца в месяц, из года в год… разве все упомнишь?… Э-э-е, да что тут бебекать, мемекать, бе-ме!.. – Он застыл в задумчивости и прошептал: – Какая же у нее была тогда кофточка? Ни хрена не могу вспомнить… Та, с вышивкой?… – Внезапно он стряхнул с себя задумчивость и бодро крикнул Кубышке: – Да чего там, было, не было, куку в руку, кука-реку, Кукубышечка моя! – У тебя воротник завернулся, – сказала Кубышка, отложила ватрушку и занялась воротником. – Тридцать семь лет супружеской жизни, да, паночки мои, было, не было, но тридцать семь дет, а памятухаешь, Кубыха, как подсластились мы над Вислой, над нашей синей Вислицей, под дождичком, да-да, но сколько лет, леденцовый леденец, купил тогда я леденцов, и сторож был, водичка с крыши капала, э-ге-гей, матаня, сколько лет, потом кафе-кафешка… какое кафе, где оно, все прошло, все улетело, фьють-фьють… Уже не склеишь… Тридцать семь! Да что там… Э-ге- гей! – вот так он повеселился и замолчал, ушел в себя, протянул руку, взял хлеб, начал катать шарики и рассматривать их, затих и замурлыкал свое «ти-ри-ри».
Отрезал кусок хлеба, подровнял с боков, чтобы получился квадрат, намазал маслом, подровнял маслице, пошлепал сверху ножом, посмотрел, посыпал солью и отправил в рот – съел. Он как бы констатировал, что вот, съел. Я смотрел на стрелку, которая расплылась, растеклась по потолку, какая там стрелка, усмотреть в этом стрелку?! Смотрел я также на стол, на скатерть, нужно сказать, что возможности зрения ограничены, – вот на скатерти рука Лены, спокойная, расслабленная, маленькая, молочно-кофейная, тепло-холодная, продолжение на перешейке кисти белых пространств всего полуострова руки (о которых я только догадывался, так как туда уже не решался поднять взгляд), вот эта кисть, тихая и недвижная, в которой, однако, при ближайшем рассмотрении замечалась дрожь, дрожала, к примеру, кожа у основания четвертого пальца, вздрагивали, касаясь друг друга, два пальца, четвертый и третий, – скорее эмбрионы движений, иногда, правда, развивающиеся до настоящих движений: указательный палец трогал скатерть, ноготь терся о складку… но это было так далеко от самой Лены, что я ощущал ее как огромное государство, полное внутреннего движения, бесконтрольного, хотя, вероятно, подвластного законам статистики… в числе этих движений было одно – медленное сжимание кисти, ленивое сведение пальцев в кольцо, движение ласковое и стыдливое… я его давно приметил… неужели оно ну совсем со мной не связано?… Кто знает… Но любопытно, что оно совершалось с опущенными глазами (я их почти не видел), в этот момент она никогда не поднимала глаз. Рука мужа, эта эротико-невротико-эротически-неэротическая мерзость, уродство, отягченное эротикой, насильственно навязанной «через ее посредничество» и в связи с ее ручкой, эта рука, в общем-то пристойно себя демонстрирующая… тоже здесь, на скатерти, рядом… И, естественно, эти сжимания кисти
После всевозможных пузырей, брызг, бурунов и выбросов слов, запенившихся в стремительном потоке водопада, воды нашего присутствия за столом, эта шумящая, бегущая река, вернулись в прежнее русло, кота вышвырнули, опять стол, скатерть, лампа, стаканы. Кубышка расправляет какие-то складки салфетки. Леон поднятым пальцем предвосхищает очередную остроту, Фукс ерзает, двери открываются, Катася, Кубышка Лене: «передай салатницу», пустота, вечность, небытие, покой, я снова за свое «любит – не любит – ненавидит – разочарованная – очарованная – счастливая – несчастная», но она
– Мне нужна нитка и палочка.
Что там опять? Это Фукс ко мне. Я спросил:
– Зачем?
– Циркуль забыл взять… черт бы его… а мне нужно для чертежей окружности чертить. Нитка и палочка меня бы устроили. Маленькая палочка и обрывок ниточки.
Людвик вежливо: «у меня наверху, кажется, есть циркуль, готов вам помочь», Фукс поблагодарил (бутылка и пробка, этот кусочек пробки), так, ага, ну и хитрец, ага, понятно, так-так…
Значит, он хотел сообщить тайком нашему предполагаемому шутнику, что мы заметили стрелку на потолке в нашей комнате и нашли палочку на нитке. Сделано это было на всякий случай – если кто-нибудь действительно забавляется тем, что интригует нас своими сигналами, пусть знает, что они до нас дошли… и мы ждем продолжения. Шансы были минимальны, но и ему ничего не стоило сказать эти несколько слов. Я их сразу оценил в странном свете новой возможности – шутник кто-то из нас, одновременно передо мной предстали палочка и птичка, птичка – в чаще, палочка – в самом конце сада, в маленькой нише. Я ощутил себя между птичкой и палочкой, как между двумя полюсами, и все наше собрание, у стола, под лампой, показалось мне некоей функцией системы координат, «соотносящихся» с птичкой и палочкой, – и я ничего