мужчина, так чуждый мне и так знакомый с самыми глубокими тайнами этих сжимающихся губок, – было заметно, что они женились совсем недавно, своей рукой он накрывал ее руку и заглядывал ей в глазки. Какой он был? Высокий, неплохого телосложения, немного погрузневший, довольно интеллигентный, архитектор, занимающийся строительством гостиниц. Говорил он мало, подкладывал себе редиски, – но какой он был? Какой? И как они там друг с другом, одни, что она с ним, что они вдвоем?… тьфу, вот так наткнуться на мужчину под боком у женщины, которая вас интересует, приятного мало… но хуже всего, когда такой мужчина, совершенно для вас чужой, сразу становится объектом вашего – вынужденного – любопытства, и вы должны догадываться о его тайных пристрастиях и слабостях… хотя это и вызывает у вас омерзение… должны почувствовать его через посредничество этой женщины. Не знаю, что бы я предпочел: чтобы она, соблазнительная сама по себе, стала вдруг отталкивающей для него или же оказалась привлекательной для своего избранника, – оба варианта неприемлемы!
Любили они друг друга? Любовь была страстной? Расчетливой? Романтичной? Легкой? Сложной? Или не любили? Здесь, за столом, в присутствии семьи это была обычная нежность молодой супружеской пары, в таких условиях трудно что-нибудь выследить, можно только скользнуть взглядом, причем необходимо с максимальной эффективностью использовать маневрирование «на границе» при строжайшем соблюдении Демаркационной линии… Ситуация не позволяла посмотреть ему прямо в глаза, в своих ожиданиях, страстных и гнусных, я вынужден был ограничиться его рукой, которая лежала рядом с ее ладонью, я видел эту руку, большую, чистую, с пальцами, которые нельзя назвать неприятными, с короткими ногтями… присматривался к ней, и меня все более бесило то, что я должен оценивать эротические возможности этой руки (будто я был она, Лена). Мне ничего не удалось выяснить. Конечно, рука выглядела вполне пристойно, но что значит внешний вид, когда все зависит от прикосновения (думал я), от того, как коснешься, и я мог прекрасно представить себе их касания друг друга, приличные или неприличные, похотливые, дикие, бешеные или банальные супружеские, – но ничего, ничего не было известно, почему бы, скажем, прикосновения этих красивых рук не могли быть зверскими, даже безобразно извращенными, где гарантия? Трудно предположить, чтобы здоровая, пристойная рука позволила себе такие эксцессы? Конечно, но достаточно вообразить себе, что позволительно «однако», и тогда благодаря этому «однако» становится еще одной мерзостью больше. А если у меня не было никакой уверенности в руках, то что же говорить о самих людях, которые оставались где-то на втором плане, там, куда я едва осмеливался взглянуть? Однако я знал, что достаточно украдкой, чуть заметно его пальцу зацепить ее палец, чтобы их личности окунулись в бездонный омут распутства, хотя он, Людвик, и говорил в этот момент о том, что вот, мол, он привез фотографии, они прекрасно получились, после ужина покажет…
– Забавный феномен, – закончил Фукс рассказ о том, как мы по дороге сюда нашли в кустах воробья. – Повешенный воробей! Воробья вешать! Кто-то явно переборщил!
– Переборщил, конечно, переборщил! – поддакнул пан Леон со всей любезностью и готовностью, потому что был полностью согласен. – Переборщил борщок, будьте уверены, ти-ри-ри, форменный садизм!
– Это хулиганство! – коротко и ясно высказалась пани Кубышка, снимая нитку с его рукава, а он сразу с готовностью подтвердил: – Хулиганство. – На что Кубышка: – Тебе всегда нужно спорить! – Ну, да же, да, Манюся, я и говорю, хулиганство!
– А я говорю, что хулиганство! – выкрикнула она, будто он говорил что-то другое.
– Вот-вот, хулиганство, я и говорю, хулиганство…
– Сам не знаешь, что говоришь!
И она поправила у него уголок платка, выглядывающего из кармана.
Из буфетной вынырнула Катася, чтобы убрать тарелки, и ее вывернутая, скользко скошенная губа появилась вблизи губ напротив меня, – этого момента я с нетерпением ждал, но сдерживал себя, отворачивался в Другую сторону, только бы ни на что не влиять, не вмешиваться… чтобы эксперимент прошел совершенно объективно. Губы сразу начали «соотноситься» с губами… я видел, что одновременно и муж ей что-то говорил, и пан Леон вставлял свои замечания, и Катася хлопотала по хозяйству, а губы соотносились с губами, как звезда со звездой, и это созвездие губ подтверждало мои ночные бредни, которые я уже хотел отбросить… но губы с губами, эта выскальзывающая мерзость скошенного выверта с мягкими и чистыми сжатыми-открытыми… будто у них действительно было что-то общее! Меня охватило судорожное напряжение: ведь у губ, не имеющих ничего общего, было, однако, что-то общее, – этот факт меня ошеломил и опрокинул в еще большую, невероятную рассеянность, – где все пронизано ночью, омыто вчерашним и мрачным.
Людвик вытер губы салфеткой и, аккуратно сложив ее (он казался очень чистым и пристойным, однако эта чистота могла быть и грязной), сказал своим баритональным басом, что и он с неделю назад заметил в одной из придорожных рощиц повешенного цыпленка, – но не обратил на это особого внимания, тем более что через пару дней цыпленок исчез. – Чудненько, – изумился Фукс, – повешенные воробьи, развешенные цыплята, может, конец света близок? На какой высоте висел этот цыпленок? И далеко ли от дороги?
Он спрашивал, потому что Дроздовский терпеть его не мог, и он ненавидел Дроздовского, и делать было нечего… И он съел редиску.
– Хулиганство, – повторила пани Кубышка. Она поправила хлеб на блюде жестом хорошей хозяйки и кормилицы. Смахнула со стола крошки. – Хулиганье! Развелось шпаны малолетней, делают что хотят!
– Вот именно! – согласился Леон.
– В том-то и штука, – бледно заметил фукс, – что и воробей и цыпленок были повешены на высоте руки взрослого человека.
– Что? Если не хулиганы, то кто же? Паночек думает, что это маньяк? Маньяки-сопляки! Не слышал я ни о каких маньяках в наших палестинах.
Он замурлыкал свое «ти-ри-ри» и с увлечением принялся катать хлебные шарики – внимательно разглядывал их, расставлял рядами на скатерти и т. п.
Катася пододвинула Лене пепельницу с проволочной сеткой. Лена отряхнула пепел, во мне эхом отозвалась ее нога на сетке кровати, но рассеянность, губы над губами, птичья виселица, цыпленок и воробей, муж и она, желоб за трубой, губы за губами, деревца и дорожки, деревья и дорога, чересчур, слишком, ни складу ни ладу, волна за волной, бесконечность в рассеянии, рассеянности. Рассеянность. Мучительное ощущение потерянности. А там, в углу, стояла на полке бутылка, и виден был кусочек чего-то, может, пробки, приклеенной к шейке…
…Я уцепился взглядом за эту пробку и отдыхал на ней, пока мы не пошли спать, сон, сонное царство, в течение последующих нескольких дней ровно ничего, болото жестов, слов, кушаний, уходов и приходов, и все, что мне удалось наскрести то там, то сям, это, primo: Лена была учительницей иностранных языков, замуж за Людвика вышла месяца два назад, они съездили на Хель, теперь живут здесь, пока он не достроит собственный дом, – это все рассказала Катася, охотно и откровенно, обходя с тряпочкой нашу мебель;