собаки – никого, только дом, из которого я выскользнул, возник передо мной и стал рядом, как фатум. Окна кухни освещены. На втором этаже окно Семиана (я успел забыть о нем). Я перед домом, пронзенный внезапно пространствами раззвездившегося свода и затерявшийся среди деревьев. Я засомневался, заколебался, а там, дальше, стояли ворота с тем кирпичом, и я пошел к ним, будто по обязанности, пошел, а когда был уже близко, осмотрелся… не затаился ли он где-нибудь в кустах. Под кирпичом – новое письмо. Вот ведь расписался!
Вот ведь расписался! Я опять сидел у лампы в комнате наверху; предать его? Выдать? Но в таком случае и самого себя я должен был предать и выдать!
Самого себя!
Все это было не только его делом. Моим тоже. Из самого себя сделать сумасшедшего? Отказаться от единственной возможности войти, войти… во что? Во что? Чем это было? Меня позвали снизу на ужин. Когда я оказался в привычной компании, в которую мы соединялись у стола, все постоянные проблемы, война и немцы, деревня, труды и заботы вновь возникли и ударили в меня… но ударили, как из какого-то далека… они уже не были моими.
Фридерик тоже сидел здесь, на своем месте, – и рассуждал, кушая пирожки с творогом, о ситуации на фронтах. Несколько раз он обращался ко мне, спрашивая мое мнение.
10
Приобщение Вацлава произошло в точном соответствии с программой. Никакие неожиданности не повлияли на процесс этого приобщения, которое прошло гладко и спокойно.
Я сказал, что «хочу ему кое-что показать». Отвел его на канал, на назначенное место, откуда сквозь просвет в деревьях была хорошо видна сцена. На этом участке канала вода стояла довольно высоко – предосторожность, необходимая для того, чтобы он не мог броситься на остров и открыть присутствие Фридерика.
И я показал ему.
Сцена, которую срежиссировал Фридерик в его честь, была следующей: Кароль под деревом; она тут же за ним; оба с поднятыми головами рассматривали что-то на дереве, может быть, птичку. И он поднял руку. И она подняла руку.
Кисти их рук, высоко над головами, «нечаянно» соединились. А соединившись, быстро и резко упали вниз. Оба они, опустив головы, с минуту смотрели на свои руки. И вдруг упали, и непонятно было, кто кого, собственно, повалил, казалось, что их опрокинули их собственные руки.
Они упали и несколько мгновений лежали вместе, но сразу же вскочили… и снова стали рядом, будто не зная, что делать. Она медленно удалилась, он за ней, и они скрылись за кустами.
Внешне простая сцена была построена мастерски. Простота соединения рук в этой сцене испытала как бы внезапный шок – это падение на землю, – непосредственность подверглась осложнениям почти конвульсивным, такому резкому отклонению от нормы, что на мгновение они стали похожи на марионеток во власти стихии. Но это длилось лишь мгновение, и то, как они поднялись, как спокойно ушли, заставляло предполагать, что они к этому уже привычны… Будто не в первый раз это с ними случается. Будто это им хорошо известно.
Испарения канала. Удушливая сырость. Застывшие в неподвижности жабы. Пятый час, томный сад. Жара.
– Зачем вы меня туда привели?
Он задал этот вопрос, когда мы возвращались домой. Я ответил:
– Я считаю это своим долгом.
– Благодарю вас, – сказал он после некоторого раздумья.
А когда мы уже подходили к дому, он сказал:
– Я не думаю, что это… хоть в какой-то степени серьезно… Но в любом случае я вам благодарен за то, что вы обратили на это внимание… Я поговорю с Геней.
И больше ничего. Он ушел в свою комнату. А я остался один, разочарованный, как всегда бывает, когда что-то уже осуществлено, – ибо осуществление всегда бывает туманным, недостаточно определенным, лишенным величия и чистоты замысла. После выполнения задания я внезапно оказался безработным – куда себя девать? – опустошенным реальностью, которую сам же породил. Стемнело. Опять стемнело. Я вышел в поле и шел вдоль межи понурив голову, лишь бы идти да идти, а земля у меня под ногами была обыкновенной, спокойной, исконной и реальной. На обратном пути я заглянул под кирпич, но ничего меня там не ждало, только кирпич – темный от сырости, холодный. Я шел по двору к дому и остановился, не в силах войти в него, в атмосферу развивающихся событий. Но в то же мгновение жар их объятий, слияние их тел опалили меня таким пламенем, что я с силой толкнул дверь и вошел в дом, чтобы осуществлять и воплощать! Я иду! Но здесь ожидал меня один из тех внезапных поворотов сюжета, которые, бывает, застают врасплох…
Ипполит, Фридерик и Вацлав в кабинете – позвали меня.
Я, подозревая, что они собрались в связи со сценой на острове, приблизился с опаской… но что-то мне подсказывало, что это из другой оперы. Ипполит, осовевший, сидел за письменным столом и таращил на меня глаза. Вацлав ходил по кабинету, фридерик полулежал в кресле. Молчание. Начал Вацлав:
– Нужно рассказать пану Витольду.
– Они хотят ликвидировать Семиана, – как-то вскользь объяснил Ипполит.
Я еще не понимал. Но скоро пришло осознание, втянувшее меня в новую ситуацию, – и снова потянуло театральным штампом патриотического подполья – и от этого чувства, кажется, даже Ипполит не был свободен, поэтому и стал он говорить резко, даже в приказном тоне. И сурово. Я узнал, что ночью Семиан «встречался с людьми, прибывшими из Варшавы» с целью уточнения деталей операции, которую он должен был провести в этом районе. Но в ходе этого разговора выяснилось – «чудеса, господа», – что Семиан будто бы не собирается проводить ни этой акции, ни какой-либо другой, так как он раз и навсегда оставляет конспиративную работу и «возвращается домой». Действительно, чудеса! Начался, конечно, скандал, они стали на него давить, и в конце концов он вышел из себя и заявил, что сделал все, что мог, и больше не может – «потерял мужество» – «смелость переродилась в страх» – и «оставьте меня в покое, что-то во мне сломалось, во мне растет тревога, сам не знаю почему» – что он уже ни на что не годен, что было бы легкомыслием что-нибудь поручать ему в таком состоянии, что он честно их предупредил и просит его отпустить. Это уж было чересчур. В ходе резкого, нервного разговора у присутствующих зародилось подозрение, сначала смутное, а потом все более определенное, что Семиан сошел с ума или находится на последней стадии нервного истощения, – и тогда всех захлестнул страх, что какая-нибудь тайна, похороненная в Семиане, выйдет на явь, что он уже ненадежен и нет уверенности, что не расколется… а