из меня старика.
– Ну, как там наш молодой старичок? – говаривала она. – Наше тухлое яйцо?
И с изысканностью интеллигентной современной инженерши, каковой она была, она донимала меня житейской своей предприимчивостью, и своим жизненным опытом, и тем, что знает жизнь, и тем что она, санитарка, была пинаема в окопах в годы Великой Войны, и энтузиазмом своим, горизонтами своими И своим либерализмом женщины Передовой, Деятельной, Смелой, а равно нравами своими современными, повседневным принятием ванны и открытым хождением в некую, до того законспирированную уборную. Странные, странные вещи! Пимко время от времени навещал меня. Старый педагог наслаждался моею попочкою. – Какая попочка, – бормотал он, – несравненная! – и по мере возможности еще подзадоривал инженершу Млодзяк, доводя почти до абсурда genre старомодного педагога и старательнейшим образом выражая возмущение современной гимназисткой. Яобратил внимание на то, что в иных местах, скажем с Пюрковским, он не был вовсе таким старым, не держался старомодных принципов, и я не мог понять, то ли Млодзяки пробуждают в нем эту старомодность, то ли, напротив, он пробуждает современность у Млодзяков, то ли, наконец, они взаимно, одновременно впадают в зависимость друг от друга ради высшей правды поэзии. Я и до сего дня не знаю, то ли Пимко, впрочем ведь учителишка абсолютный, скатился к довоенному типу учителишки, подталкиваемый послевоенной разнузданностью барышни Млодзяк, то ли сам он спровоцировал разнузданность, нарочито напялив на себя такую как раз личину – злосчастного и бездарного – славного дедушки. Кто кого тут создавал – современная гимназистка дедушку или же дедушка современную гимназистку? Вопрос довольно-таки беспредметный и бесплодный. Как удивительно, однако же, кристаллизуются целые миры между коленками двух людей.
Так или иначе, но оба они чувствовали себя в сложившихся обстоятельствах превосходно, он – педагог, придерживающийся устаревших принципов и взглядов, она – разнузданная, и постепенно визиты его все более затягивались, мне уделял он все меньше внимания, сосредоточиваясь на современности. Стоит ли признаваться? Я ревновал к Пимке. Страдал я нечеловечески, видя, как эти двое дополняют друг друга, приходят к согласию, рифмуют песенку, как совместно создают маленькую старомодную поэмку с перчиком, и я покрывался позором, наблюдая, как старая развалина с коленками, в тысячу раз худшими, чем мои, куда как лучше меня спелся с современной. В особенности Норвид сделался для них предлогом к тысяче игр, добродушный Пимко не мог смириться с ее невежеством в сем предмете, это оскорбляло самые святые его чувства, а она предпочитала прыгать с шестом – и вот он беспрестанно возмущался, а она смеялась, он предписывал, а она не желала, он молил, а она прыгала – без конца, без конца, без конца! Я восхищался мудростью, опытностью учителишки, который, ни на минуту не переставая быть учителишкой, ничуть не поступаясь принципами учителишки, умел, однако, наслаждаться современной гимназисткой, прибегая к методу контраста и способу антисинтеза, как он учителишкой побуждал ее быть гимназисткой, она же гимназисткой возбуждала в нем учителишку. Ревновал я страшно, хотя ведь и я тоже возбуждал ее антисинтезом и я был ею возбуждаем – но, Боже мой, не хотел я быть с нею старомодным, я хотел быть с нею современным!
Эй, мука, мука, мука! Я не мог и не мог высвободиться из нее. Прахом пошли все попытки высвобождения. Насмешки, которых я не щадил для нее в мыслях, не давали никаких результатов – да чего, в сущности, стоит такая дешевая насмешка за спиной? Да, впрочем, насмешка была не чем иным, как только вознесением ей хвалы. Ибо под покровом насмешки притаилась отравлявшая меня страсть нравиться – если я и язвил, то, пожалуй, исключительно того ради, чтобы украситься павлиньим хвостом издевки, и потому только, что она меня оттолкнула. А такая издевка оборачивалась против меня, пристраивая мне рожу, еще более пакостную и жуткую. И с такой издевкой я не осмеливался выступить перед нею – она пожала бы плечами. Ибо девушка, ничем в этом отношении не отличающаяся от других людей, никогда не испугается того, кто издевается, поскольку он не был допущен… А шутовская на нее атака, тогда, в ее комнате, привела лишь к тому, что с той поры она держалась начеку, игнорировала меня – игнорировала так, как лишь современная гимназистка это умеет, хотя прекрасно знала о моей влюбленности в ее современные прелести. И она их поэтому выпячивала с изысканной и упорной жестокостью, старательно, однако, остерегаясь всякого кокетства, которое могло бы поставить ее от меня в зависимость. Правда, сама она становилась все более дикой, нахальной, смелой, резкой, гибкой, спортивной, коленистой, легко давала увлечь себя современными чарами. И она сиживала за обеденным столом, ах, зрелая в незрелости, самоуверенная, равнодушная ко всему и вся погруженная в себя, а я сидел для нее, для нее, для нее сидел я и не мог ни секунды не сидеть для нее, я в ней был, она меня вместе с моими издевками держала в себе, ее вкусы, ее пристрастия были для меня превыше всего, и я мог нравиться себе лишь постольку, поскольку нравился ей. Пытка – погрузиться по уши в современную гимназистку и так в ней торчать. И ни разу не удалось мне уличить ее хотя бы в малейшем отступлении от современного стиля, никогда ни единой щелки, через которую я мог бы выскользнуть на свободу, дать стрекача!
Именно это и очаровало меня – эта ее зрелость и независимость в молодости, верность стилю. Если у нас там, в школе, бывали угри, непрестанно выскакивали у нас всевозможные прыщи, идеалы, если движения наши были нелепы, если, что ни шаг, то оплошность – ее exterieur [31] был восхитительно совершенен. Молодость не была для нее переходным возрастом – молодость для современной представляла собой единственный настоящий период человеческой жизни – она презирала зрелость, а вернее, незрелость была ее зрелостью – она не признавала бород, усов, мамок или мам с детьми, – и здесь были истоки чудодейственного могущества. Ее молодость не нуждалась ни в каких идеалах, ибо сама для себя была идеалом. Не диво, что я, истерзанный идеалистической молодостью, словно коршун, алкал этой идеальной молодости. Но не хотела она меня! Рожу мне пристраивала! И день ото дня все более ужасную строила мне рожу.
Боже ж ты мой – как же истязала она красу мою! Ах, не знаю ничего более жестокого, чем то, когда один человек строит рожу другому человеку. Все ему сгодится, лишь бы вогнать того в смешное положение, в гротеск, в маскарад, ибо уродство другого питает собственную его красоту, о, верьте, пристраивание попочки – ничто в сравнении с деланием рожи! В конце концов, доведенный до крайности, я принимался составлять дикие планы физического уничтожения гимназистки. Испакостить личико. Нос ей попортить, отрезать. Но пример Ментуса с Сифоном убеждал, что физическое превосходство тут мало пригодно, нет, что душе нос, душа – она лишь духовным превосходством пробивает себе путь к свободе. А что было делать моей душе, когда она меня в себя заточила. Можно ли собственными силами выбраться из кого-нибудь, если, кроме него, никого рядом нет, никакой опоры, никакого самостоятельного контакта ни с чем, все только через него, когда стиль его господствует безраздельно? Нет, собственными силами это недоступно, это исключено. Вот если кто-то еще, со стороны, поможет, хотя бы кончик пальца протянет. А кому было помочь? Ментусу, который не бывал у Млодзяков (только в кухне, тайком) и никогда не присутствовал при моих встречах с гимназисткой? Млодзяку, инженерше Млодзяк, Пимке, но все они преданы гимназистке? Или, наконец, наемной служанке, существу бессловесному? А тем временем рожа становилась все ужаснее, и чем она была ужаснее, тем теснее инженерша Млодзяк и барышня Млодзяк консолидировались в современном духе и тем более ужасную пристраивали мне рожу. О, стиль – орудие тирании! Проклятье! Но бабы просчитались! Ибо настал момент, когда случайно, с помощью Млодзяка (да, именно с помощью Млодзяка) оковы стиля поослабли, а я хоть чуточку стал мочь. И тогда-то без оглядки ринулся в атаку. Айда, айда, айда, на стиль, на красоту современной гимназистки!
Странное дело – освобождением своим я обязан инженеру, если бы не инженер, я бы навеки остался в заточении, это он, сам того не желая, способствовал тому, что кое-что немножечко сдвинулось с места, что неожиданно гимназистка оказалась во мне, не я в гимназистке, да, инженер втянул в меня дочь, я ему до гробовой доски буду признателен. Помню, как все началось. Помню – прихожу это я из школы обедать, Млодзяки уже за столом, служанка вносит картофельный суп, гимназистка тоже сидит – сидит великолепно, с отчасти большевистской спортивной выправкой и в резиновых тапочках. Супа она ела мало – зато залпом выпила стакан холодной воды и закусила ломтем хлеба, супа она избегала, водянистая кашица, теплая и чересчур легкая, наверняка она могла подпортить ей тип, и она, по всей видимости, предпочитала подольше оставаться голодной, по крайней мере до того, как подадут мясо, ибо современная голодная девушка классом выше современной сытой девушки. Инженерша Млодзяк тоже съела мало супу, а меня даже не спросила, как там дела в школе. Почему не спросила? Потому что не признавала этих материнских вопросов и вообще мать была ей немножечко противна, не любила она матери. Предпочитала сестру.
– Виктор, возьми, пожалуйста, соли, – сказала она, подавая мужу соль, сказала тоном верного товарища