относительно ведущих героев современной национальной литературы, а также наиболее законченных, сконструированных и бескомпромиссных представителей критики
перед лицом гимназисток
по отношению к зрелым и светским людям
в зависимости от щеголей, франтов, нарциссов, эстетов, прекраснодушных идеалистов и завсегдатаев
касательно умудренных житейски
в рабстве культурных тетушек
по отношению к горожанам
перед лицом сельских жителей
по отношению к мелким докторам в провинции, узколобым инженерам и чиновникам
по отношению к высшим чиновникам, врачам и адвокатам с более широким кругозором
в отношении к потомственной и иной аристократии
перед лицом толпы.
Быть может, однако, сочинение зачалось в муке общения с конкретной особой, как, например, с необыкновенно отталкивающим господином ХУ, с господином Z, которого я ни в грош не ставлю, и NN, который мучит и изводит меня скукой, – о, страшные муки общения с ними! И быть может, причина и цель этой книги – всего лишь желание выказать этим господам пренебрежение, разозлить их, разъярить и улизнуть от них. В таком случае причина была бы конкретная, специфичная и частная, личная.
А может, сочинение родилось из подражания шедеврам?
Из неумения создать нормальное произведение?
Из снов?
Из комплексов?
А может, из воспоминаний детства?
А может, я начал, и оно как-то так само написалось?
Из психоза страха?
Из психоза настырности?
Может, из шарика?
Из щепотки?
Из части?
Из частицы?
Из пальца?
Следовало бы также установить, объявить и определить, есть ли данное сочинение, роман, воспоминание, пародия, памфлет, вариации на темы, подсказанные фантазией, негодование – и что в нем перевешивает: шутка, ирония или же более глубокий смысл, сарказм, милая издевка, инвектива, чушь, pur nonsens [42], pur бахвализм, и, далее, не было ли это, однако, позой, притворством, хохмой, искусственностью, недостатком иронии, анемией чувства, атрофией воображения, подрывом порядка и губительством ума. Но сумма этих возможностей, мук, дефиниций и частей так необъятна и непонятна, а также неисчерпаема, что с глубочайшей ответственностью за слово и после тщательнейшего размышления необходимо сказать, что ничего неизвестно, цып, цып, курочка; а потому тех, кто хотел бы вникнуть еще глубже и понять лучше, приглашаю к «Филиберту, приправленному ребячеством», ибо в дешевую его символику я заключил ответ на все волнующие вопросы. Ибо «Филиберт», выстроенный строго и по аналогии с «Филидором», таит в своей удивительной сочлененности конечный тайный смысл сочинения. По выявлении коего ничто уже не помешает погрузиться немного глубже в чащобу отдельных, монотонных частей.
ГЛАВА XII. Филиберт, приправленный ребячеством
У некоего мужика из Парижа в конце восемнадцатого столетия был ребенок, у того ребенка тоже был ребенок, а у этого ребенка опять же был ребенок, и был ребенок опять; а последний ребенок, будучи чемпионом мира по теннису, состязался на представительном корте парижского Рейсинг-клуба, в атмосфере огромного возбуждения и под неумолкавший, стихийный гром рукоплесканий. Однако же (как ужасно непостоянна жизнь!) некий полковник зуавов из публики, сидевший на боковой трибуне, вдруг воспылал завистью к безошибочной и увлекательной игре обоих чемпионов и, пожелав также продемонстрировать, что он умеет, перед лицом шести тысяч зрителей (тем более что рядом с ним сидела его невеста) неожиданно пальнул из револьвера по мячику влет. Мячик лопнул и упал, а чемпионы, внезапно лишенные объекта, продолжали еще какое-то время махать ракетками впустую, но, видя никчемность своих движений без мячика, накинулись друг на друга. Гром аплодисментов раздался среди зрителей.
И на этом, наверное, дело бы кончилось. Но случилось и такое дополнительное обстоятельство, что полковник в возбуждении позабыл или же не принял во внимание (как многое надо принимать во внимание!) зрителей, сидевших по противоположную сторону площадки на так называемой южной трибуне.
Ему казалось, неизвестно почему, что пуля, пробив мячик, должна была закончить свое существование; тем временем, к сожалению, продолжая свой полет, она угодила в шею некоего предпринимателя- судовладельца. Кровь брызнула из пробитой артерии. Жена раненого, поддавшись первому чувству, хотела было броситься на полковника, вырвать у него револьвер, но поскольку не могла (ибо была заточена в толпе), просто-напросто дала в морду соседу справа. А дала, поскольку иным образом не могла выразить своего возмущения и поскольку в самых глухих уголках души, ведомая логикой чисто женской, она полагала, что как женщине ей можно, ибо кто может ей что-нибудь сделать? Выяснилось, однако, что рассчитала она не очень (как неустанно следует все принимать во внимание в своих расчетах), ибо это был скрытый эпилептик, у которого под воздействием психического потрясения, вызванного пощечиной, начался припадок, и он стал извергаться, словно гейзер, в судорогах и конвульсиях. Несчастная оказалась между двумя мужчинами, один из которых источал кровь, а другой – пену. Гром аплодисментов раздался среди зрителей.
И тогда какой-то господин, сидевший рядом, обезумев от страха, вскочил на голову даме, сидевшей ниже, а та рванула с места, выбежала на площадку, таща его на себе полным ходом. Гром аплодисментов раздался среди зрителей. И на этом наверняка дело бы кончилось. Но случилось еще такое обстоятельство (как же все всегда нужно предвидеть!), что неподалеку сидел один скромный пенсионер, мечтатель в душе, отставник из Тулузы, который с незапамятных времен на всех публичных зрелищах мечтал вспрыгнуть на голову лицам, сидевшим ниже, и лишь изо всех сил от этого прежде себя удерживал.
Зараженный примером, он моментально вскочил на даму, сидевшую ниже, которая (а была это мелкая служащая, только что прибывшая из Танжера в Африке), полагая, что так принято, что так именно и нужно, что это в столичном стиле, – тоже рванула с места, причем старалась не выказывать никакой сдержанности в движениях.
И тогда более культурная часть публики принялась тактично рукоплескать, дабы приглушить скандал перед лицом представителей иностранных миссий и посольств, во множестве прибывших на матч. Но тут произошло недоразумение, ибо менее культурная часть истолковала рукоплескания как свидетельство одобрения – и тоже оседлала своих дам. Чужеземцы выказывали все более сильное удивление. Что же в таком положении оставалось более культурной части общества? Для отвода глаз она тоже оседлала своих дам.
И на этом все бы, наверное, кончилось. Но тут некий маркиз де Филиберт, сидевший в нижней ложе с женой и родственниками жены, вдруг почувствовал себя джентльменом и вышел на середину площадки в летнем, светлом костюме, бледный, но решительный – и холодно вопросил, неужели кто-нибудь, и кто именно, вознамерился оскорбить маркизу де Филиберт, его жену? И бросил в толпу горсть визитных карточек с надписью: Филипп Эртель де Филиберт. (Как мы должны быть безумно осторожны! Как трудна и коварна жизнь, как непредсказуема!) Воцарилась мертвая тишина.
И тут же шагом, неспешно, сидя без седла, на породистых, тонколодыжных, элегантных и нарядных дамах съехалось к маркизе де Филиберт не менее тридцати шести господ, дабы ее оскорбить и почувствовать себя джентльменами, раз уж муж ее – маркиз – почувствовал себя джентльменом. Она же со страху выкинула – и писк ребенка раздался у ног маркиза под копытами все на своем пути давящих женщин. Маркиз, столь неожиданно приправленный ребенком, оснащенный и дополненный ребенком в момент, когда он выступал в одиночестве и как взрослый джентльмен сам по себе, – маркиз устыдился и пошел домой,