недавно Хенричек Пац нажрался и разукрасил вывеску контролеру. Знаешь Хенричека Паца – он малый без претензий. – Я ответил, что знаю нескольких Пацев, все они необыкновенно естественные и без претензий, а Хенричека до сих пор встречать мне не доводилось. А вот Бобик Питвицкий в «Какаду» выбил стекло физией официанта. – Я только один раз заехал в мурло билетеру, – сказал Зигмунт. – Знаешь Пиповских? Она дикая снобка, но эстетична необычайно. Завтра можно бы пойти на куропаток. (Где Ментус? Куда он пошел? Почему не возвращается?). – Но, судя по всему, кузен вовсе не собирался уходить, отмеренная Валеку пощечина сблизила нас, как рюмка водки и болтовня с сигаретой в зубах, что, мол, мордобой, куропатки, Пиповская, без претензий, Татьянки и Коломбина, Хенричек и Тадик, надо жизнь знать, быть реалистом, сельскохозяйственная школа и деньжата, когда кончу курс. Отвечал я примерно тем же. А он на это опять то же самое. И я то же самое. Так, он снова о мордобое, что надо знать, когда, с кем и за сколько, после чего я опять, что в ухо лучше, чем по щеке. Но во всем этом что-то лживое, и я несколько раз пытаюсь ввернуть в наш треп, что, дескать, вообще-то это не то, неправда, никто никого сегодня не бьет, этого уже нет, а может, и никогда не было, легенда, барские фантазии. Я, однако, не могу, слишком нам сладко болтается, барская фантазия уцепилась и не отпускает, болтаем, как барчук с барчуком! – Порой бывает недурно заехать в рожу! – В морду заехать – очень полезно! – Нет ничего лучше, чем двинуть в харю какому-нибудь типу! – Ну, мне пора, – сказал наконец Зигмунт. – Засиделся… Будем видеться в Варшаве. Я тебя познакомлю с Хенричеком Пацем. Подумать только, скоро уже двенадцать. Друг твой что-то засиделся… захворал, наверное. Спокойной ночи.
Он обнял меня.
– Спокойной ночи, Юзек.
– Спокойной ночи, Зигмусь, – ответил я.
Почему не возвращается Ментус? Я отер со лба пот. С чего бы это разговор с кузеном? Я выглянул в форточку, дождь перестал, больше чем на пятьдесят шагов ничего не видно, только кое-где угадывал я в сгустках ночи очертания деревьев, но очертания их, казалось, были еще темнее темноты и еще неопределеннее. За шторой накрапывал сыростью мрак, насквозь пробитый пространством глухих полей, затаившийся и неведомо какой. Не разгадав, каково же то, на что я смотрю, смотря и ничего не видя, кроме формы, которая темнее ночи, я отступил в глубину комнаты и захлопнул форточку. Зря все это. Зря я ударил парня. Зря был треп. Воистину, здесь мордобой был, словно рюмка водки, он совершенно не похож на демократические и сухие городские пощечины, Что же представляет собою, черт возьми, морда слуги в старом дворянском доме? Это ужасно, что я выманил наружу рожу лакейчика пощечиной, да еще оговорил его перед барчуком. Где Ментус?
Явился он около часа ночи; не вошел сразу, сначала заглянул в приоткрытую дверь – не сплю ли я, – проскользнул, как с ночной гулянки, и тут же прикрутил фитиль лампы. Раздевался торопливо. Я заметил, когда он наклонился к лампе, что рожа его претерпела новые гадкие изменения – с левой стороны налилась и набухла, напоминала яблочко в компоте, и все у него было вроде как измельчено, словно крупа. Чертовское умаление! И еще раз в своей жизни я увидел его, на сей раз на лице друга! Он отведал страшного пижонства – так это у меня сформулировалось, – он отведал страшного пижонства. Какая же могучая сила могла его так разделать? На мой вопрос он ответил тоном немного слишком высоким, визгливо:
– Я был в буфетной. Побратался с парнем. Он дал мне по роже.
– Лакейчик дал тебе по роже? – спросил я, не веря собственным ушам.
– Дал, – подтвердил он с радостью, но натужной и все еще чересчур хилой. – Мы братья. Наконец-то я нашел общий язык. – Но говорил он это, как Sonntagsjаger [48], как городской чиновник, который хвастает, что пил на деревенской свадьбе. Похоже, сокрушительная и разрушительная сила помяла его – но отношение его к ней было неискренним. Я поприжал его вопросами, и тогда он неохотно, прикрыв лицо руками, пояснил:
– Я велел.
– Как это? – Кровь во мне взыграла. – Как это? Ты велел ему бить тебя по лицу! Он же подумает, что ты сумасшедший! – Ощущение у меня было такое, будто я сам получил пощечину. – Поздравляю! Если тетя и дядя узнают!
– Это из-за тебя, – ответил он мрачно и кратко. – Не надо было бить. Ты начал. В барина тебе поиграть захотелось. Мне пришлось взять у него по роже, потому что ты ему дал… Без этого не было бы равенства, и я не смог бы с ним по…бра…
Погасив свет, он выплевал клочковатыми фразами историю своих отчаянных страданий. Он застал парня в буфетной за чисткой господской обуви и присел подле него, но лакейчик встал.
К счастью, сына народного рассмешили барские фанаберии. По всей видимости, он пришел к выводу, что барин тронулся головой (а ничто так не приободряет толпу, как психическое нездоровье господ), и принялся по-мужицки посмеиваться, что создало дружескую атмосферу. Вскоре паренек побратался до такой степени, что стал тыкать Ментуса под ребро и вымогать несколько грошей.
– Дайкось, барин, на махорочку!
Но все это не то, все – враждебное, небратское и недружеское, по-народному язвительное, убийственное, далекое от вожделенного братания. Ментус, однако, терпел, лучше уж, считал он, пусть парень им помыкает, а не он, Ментус, по-барски будет помыкать лакейчиком. Из кухни вылезла кухонная девка, Марцыська, с мокрой половой тряпкой и принялась дивиться потехе:
– Ой, Иисусе! Вот те на!
Дом спал – и они безбоязненно могли предаваться играм с этим господином, который нанес им буфетный визит, глумиться над ним крестьянской, народной насмешкой. Ментус сам им в этом помогал и смеялся вместе с ними. Но понемножку, издеваясь над Ментусом, они перешли к насмешкам и над своими господами. – Господа-то, эво, таковские! – говорили они, подвизгивая, по-народному, по-кухонному, по- буфетному. – Эво, каковские! Господа-то, эво, не работають, все лопають да лопають, вот их и разносить! Лопають, хворають, вылегиваются, по покоям ходють и цегой-то гомонять. И цего ж тут не налопаться-то! Мать Божия! Я бы и вполовину того не выжрал, хоть и обнаковенный мужик. То тебе обед, то полодник, а то конфет, а то варенья, а то яйца с луком на второй завтрак. Оценно господа прожорливые и сластены – брюхами в небо лежать, вот и хворобы у них от энтого. А господин-то помещик, как была охота, на лесника залез! На лесника залез! Лесник Вицента стояли за ими с другой, вишь, двухстволкой, господин помещик в кабана пальнул, кабан на господина помещика скокнул, а господин помещик двухстволку кинули и на Виценту залез – цыц – ты, Марцыська, – на Виценту, вишь, залез! Дерева, вишь, никакого вблизи не было, на Виценту и влез! Потом господин помещик злотый ему дал, цтобы, это, рта не разевал, а то, мол, уволить. – О, Иисусе! Тьфу ты пропасть! Цыц-ты, колики у меня колються. – Марцыська схватилась за бока. – А барышня-то так и ходить и поглядываеть – гулять ходить. Господа, вишь, так ходють и смотрють. Господин Зигмунт, он на мене поглядываеть, тока цто ему цесть – то раз мене ципанул, да куды-там! Озиралси,