– Протянутые по земле добрым боженькой, чтобы путники могли освежить в них ноги. В нашей католической Испании все имеет свое место и свой смысл. Как напишешь ты слово
– Я не стану его писать. Я уже давно поссорилась с добрым боженькой. Я хочу сказать – со злым богом.
– Но бог – не католик, дочь моя!
Ана Пауча смотрит на слепые глаза своего собеседника, на его улыбку, обнажающую в его склоченной бороде желтые, словно известковые зубы. И ничего не говорит.
Калека продолжает:
– Бедная и грязная старуха, да к тому же еще и невежественная! Нечего сказать, хороша вдохновительница моих лирических песен!
Он заставляет свою гитару рыдать. Лицемерно рыдать.
– Ты права. Никогда не пиши слово
– Нет.
– Ана-нет, кончится тем, что я рассорюсь с тобой!
– А мне наплевать! – кричит Ана Пауча. (Эхо подхватывает ее слова, одевает их в гранит.) – И потом, все, что ты сейчас сказал, я уже сделала. Давным-давно.
Несколько минут они молчат, позволяя солнцу потихоньку поджаривать себя.
– Кто живет на небесах?
– Орлы. Вoроны, – твердым голосом перечисляет Ана Пауча.
– Вот как! Добрый боженька нашел себе идеальных заместителей! – балагурит калека.
– Ты хочешь, чтобы я написала
– Не утруждай себя. Теперь ты грамотная женщина. И ты видишь – я счастлив этим!
Ана Пауча громко смеется. Смеется неожиданно свободным смехом, который родился у моря, прежним смехом, который жил в ней еще в те времена, когда ее грудь была неиссякаемым источником смеха. С ее глаз спала пелена, наследство ее собаки. Теперь это ее собственные глаза. Наконец-то. Она смотрит. Она видит.
– Небо, наверно, голубое? – тихо спрашивает слепой тоном ребенка, желающего воочию увидеть доброго (или злого) джинна, который часто является ему в его сказочных снах.
– Голубое, как море.
Молчание.
– Тебе его не хватает, моря…
– Его больше нет.
– Зачем ты пустилась в этот путь, Ана Пауча?
– Чтобы умереть.
– Ничего себе ответ!
– Иного у меня нет.
– А твой сын?
– Это одно и то же.
– Ана, Ана!..
Гитара тоже умирает, издав в агонии последние аккорды.
– Ана Пауча, мне хотелось бы, чтобы ты описала мне крест и храм. Если можно, поточнее. Я уже давно ищу глаза, которые могли бы помочь мне увидеть это… это чудо – как говорят, просто невиданное.
Его смиренные тон поражает старую женщину. Она с удивлением смотрит на его невыразительное лицо, на нем явно читается тревога. Она предпочла бы не рассказывать о том, что видят ее глаза, но если он настаивает… Должно быть, у него есть причины.
– Крест такой же высокий, как полет воронов. Как орлиный полет. Это высоченный камень, он вздымается к самому небу. Намертво стоит.
– Цинично?
– Я не знаю такого слова.
– Неважно. Продолжай.
– Распятия на нем нет. Просто один крест. Голый.
– Крест-шпага, всаженный в землю после победы. Крест силы.
Ана Пауча некоторое время размышляет.
– Да. Все так, как ты говоришь. Кажется, будто он упал с высоты и с силой вонзился в землю, будто его катапультой запустили.
– Ты попала в самую точку, славная моя Ана.
Она молчит. Она пристально смотрит на крест, огромная тень которого черным пятном покрывает каменистую долину. Словно плотная туча геометрической формы, упорно стоящая между планетой и ее солнцем. Кажется, что эта тень хочет поглотить весь земной шар. Ана Пауча знала, что земля круглая, но вот что представляется ей странным в этой тени: она распростерлась на все четыре стороны света и для нее не существует ни естественных преград, ни каменистых холмов, ни сосновой рощи, ни птиц, ни ящериц, ни множество потаенных уголков сьерры, невидимых Ане Пауче. А этот несущий тьма крест она видит, он протянулся до самых дальних ущелий, где прячется солнце, и загораживает его лучи, отчего кажется, будто солнце погасло. Огромная каменная птица, которую гигантская тень делает еще больше.
– Так продолжай же, боже мой! Дай мне увидеть! Разве ты еще не заметила, что я слепой?
Ана Пауча продолжает молчать, несмотря на беспокойство калеки. Она не умеет выразить словами свои чувства… И вдруг выпаливает:
– Мне холодно. От этого креста веет зимой.
Гитара соглашается. Но под этой тенью любая музыка теряет свою душу. И леденеет. И умирает. Слепой прижимает гитару к груди, как бы желая вдохнуть в нее жизнь. Но она продолжает молчать и, похоже, сегодня уже не воскреснет.
– А храм?
– Он тоже из камня. Высеченный в камне, загнанный в камень, сплошной камень: камни-стены, камни- окна, камень окружает, опоясывает, вбирает в себя высокую, окованную бронзой дверь, украшенную фигурами святых. Мы с тобой как два муравья, затерявшихся на эспланаде. Даже в бескрайней пустыне я не чувствовала себя такой ничтожной.
– А внутри?
– Не знаю. Все скрыто камнем. Я и сама хотела бы знать, есть ли там что внутри.
– Наверняка. Давай толкнем дверь.
– Ни за что на свете. Я туда не войду. Это сооружено не для жизни, даже не для того, чтобы просто почувствовать, что ты есть в этом мире.
– Ты чувствуешь, что живешь? Чувствуешь, что ты есть в этом мире?
– Нет. Но это сооружено и не для смерти. Во всяком случае, не для моей.
– Ты права. Это сооружено для славы.
– Ты же видишь, не для нас.
Они подходят друг к другу. Берутся за руки. Они таких крохотные среди огромной бескрайней долины. Ана Пауча чувствует себя связанной с «Маленькими бродягами» тесными узами одиночества.
Продолжая держаться за руки, они приближаются к двери храма. Придавленные его величием.
– Не бойся Ана-нет, – говорит калека. – Я научил тебя читать и писать для того, чтобы в один прекрасный день ты научилась ненависти. И вот он пришел, этот день ненависти. Монумент, который ты видишь во всем его раздутом величии, сооружен победителями, чтобы продемонстрировать стране – и всему миру! – ничтожество побежденных. И чтобы он вырос таким, его нужно было оросить, вскормить твоей кровью и моими глазами. Но на огромной мраморной доске, где начертаны имена павших, нет имени твоих мертвых. Твои мертвые носят имя Пауча, Хуан, Хосе Паучи. Прочти столбцы имен. Одно за другим. Ищи