Посреди взрытой и слегка утрамбованной земли водружался большой шест, с которого спускались в качестве крыши балагана зеленые полотняные треугольники, стянутые и связанные веревками; простой упаковочный брезент, привешенный к легкому потолку и спадающий до земли, образовывал круглые стены зала. К шесту, уходившему основанием в кучу желтого песку, необходимого при борьбе, была приделана целая система блоков, на которых поднималась и опускалась подвешенная на веревках рама. Эта рама была усажена большими гвоздями, захватывающими по вечерам своими железными зубьями пять-шесть керосиновых ламп, к которым ловкий итальянец весьма искусно пристроил рефлекторы из старых коробок из-под сардин. С одной стороны шеста на значительной высоте была укреплена длинная проволока, идущая к одному из высоких столбов барьера; по другую сторону шеста и почти вплотную к нему поднималась маленькая шаткая трапеция, поперечная перекладина которой находилась футах в восьми над землей.
Беззубая шарманка, являвшаяся внутренним оркестром предприятия, – шарманка, у которой был отбит кусок стекла вместе с клочком приклеенной картинки, – ставилась против входной двери в ожидании мальчишки, который обыкновенно подбирался у входа и во время представления одной рукой вертел ручку шарманки, а другою ел недозрелое яблоко, которым обычно возмещались труды оркестра.
Лавки из некрашеных досок, наскоро сколоченные местным плотником, уступами поднимались вверх. Первые места отличались от вторых полоской бумажной материи, – той самой, что идет на платки для инвалидов; полоска стелилась на узкие доски, но покрывала их не вполне; кроме того, эти места были опоясаны барьером, облепленным золотой бумагой, в овалах, которой были изображены турецкие пейзажи, отпечатанные в один тон – сизый по лазоревому полю. Наконец, папаша Томазо вешал кусок старинного ситца, найденный неизвестно где ииспещренный сверху донизу павлиньими хвостами в натуральную величину, – громадный занавес, отделявший зрелище от находящихся под открытым небом кулис, которые дирекция в свою очередь старалась защитить от любопытства даровых зрителей путем соединения двух повозок и целой баррикадой ширм.
Тогда паяц прибивал по обе стороны от входа обманную афишу, которую сочинял директор сразу на весь сезон; по ее ученому и добродушному стилю можно было судить о его умении составить рекламу, о его литературных способностях и даже о его глубоком знании латыни.
Но вот уже пристроены лесенки, ведущие на наружные подмостки. Стеша уже уселась у входа за столик сденежным ящиком, и под грохот турецкого барабана, под звуки тромбона паяц, подзадориваемый пинками директора, уже начал отпускать вереницы нелепостей, а Затрещина принялась зазывать обалдевшую от оглушительного шума толпу неистовыми телодвижениями, хлопаньем в ладоши и пронзительными выкриками:
– Пожалуйте, пожалуйте, почтеннейшая публика, представление начинается!
Снаружи сияло солнце, а под палаткой был мягкий сумрак, нежно обесцвечивающий лица и предметы, прохладная полутень, среди которой то там, то сям луч, пробившийся через плохо затянутую щель, приводил в пляску золотые атомы пыли. Развязавшиеся веревки хлопали о потолок и производили звук, обычный на парусных судах. По серому холсту, пронизанному разлитым вокруг палатки светом, пробегали профили прохожих в виде силуэтов китайских теней. Из занавеса с павлиньими хвостами высовывалась голова Стеши, а грудь и живот ее выступали в окутывающей ее материи, так что она казалась словно облеченной глазками оперения; она смотрела на бледные лица сидящих в зале, злобно опуская длинные ресницы.
Представление должно сейчас начаться, и Алкид, на страшный затылок которого падает из входной двери яркий свет, со страдальческим видом вытаскивает гири из-под лавки, на которой сидел.
IV
Охая, брюзжа, ворча и ежеминутно прерывая упражнения вздохами, глубокомысленным почесыванием головы, умильным любованьем собственными руками, на которых он беспрестанно подтягивал кожаные нарукавники, Геркулес вяло подбрасывал в воздух стофунтовые гири. Хотя все, что он исполнял, казалось, не требовало от него никакого усилия, не вызывало в его теле ни малейшей усталости, – он имел, несмотря на гору играющих мускулов, жалкий вид случайного Алкида, изнемогающего от труда и выпрашивающего у всего окружающего поощрения и поддержки. Если шарманка замолкала, – его вытянутая рука опускалась вместе с гирей и вновь поднималась, лишь когда шарманка начинала сызнова. Перед каждым упражнением раздавался его по-детски жалобный стон: «Ну-ка, господа, несколько хлопков!»
Если случалось, что кто-нибудь из зрителей бросал ему вызов и что вслед за этим следовала борьба, – редкий случай, ибо мускулатура грозного атлета смущала людей! – Геркулес подходил к противнику с неописуемо скучающим видом и словно готов был сам заплатить, только бы тот согласился не беспокоить его зря. Затем он торопился поскорее заставить противника изобразить из себя лягушку; он бывал опечален, огорчен, безутешен, если возникший спор принуждал его уложить противника вторично, положить его на обе лопатки достаточно наглядно для всех. Избавившись от человека, распластанного на земле и которого он даже не удостаивал взглядом, – он уходил, распустив поясницу и болтая руками, к своему месту на скамье, и, взявшись руками за голову и уставив локти в колени, до конца представления мечтал с полузакрытыми глазами о яствах Гаргантюа.[15]
Геркулеса сменял Джанни, который выходил в классическом костюме провинциального акробата: ярко- розовая фуфайка, медный обруч на голове, черный бархатный нагрудник с ужасным анютиным глазком,