остановится. Помню ее последние слова: «Если тебя не будет, Юрий, я ни с кем, ни с кем не смогу найти счастья… До самой смерти останусь одна!»
— И ты веришь? — перебил Сагайда.
— Верю. Верю, ибо знаю, что иначе не может быть. Это не самоуверенность. Конечно, она может встретить более красивого, чем я, более умного… Но я глубоко убежден, что… сердца… именно такого сердца не встретит. Потому что нет на свете двух абсолютно одинаковых сердец. А она любила именно такое, как мое. Тысячами граней светится каждое людское сердце. И только у нас, между нами двумя, эти тысячи граней, все до последней, светились одинаково, взаимно притягиваясь. Я после нее видел многих девушек, даже более красивых, чем она, даже настоящих красавиц, но ни одна из них не могла сравниться с ней. Не потому, конечно, что она самая лучшая в мире, нет, я не идеалист. Но именно такую, не худшую и не лучшую, я только и могу любить. Для меня она самая лучшая на земле. Потому я так верю и себе, и ей… И я рад, что родился таким однолюбом. Это делает меня богатым и сильным. Я чувствую себя всегда богатым и сильным. Вот почему я и говорю, что наивысшая красота — это красота верности. Люди, которые мечутся, разменивают свои чувства направо и налево, по-моему, в конце концов должны чувствовать себя нищими.
— Однако ж я уверен, что ты ее забыл, — не унимался Сагайда. — Разве она и сейчас такая, как три года назад? Она уже и физически изменилась. И ты продолжаешь ее любить просто… из своего рыцарского упрямства. Дама сердца! Собственно, ты уже любишь не ее, а свое студенческое прошлое, свою молодость. Сказка!
— Пусть даже так! Пусть сказка. Но эта сказка будет светить мне всю жизнь.
— Выходит — ты идеалист? — спросил Черныш, улыбаясь.
— В этом — возможно.
— А если и она тебя еще любит, — продолжал Сагайда, — то также лишь воображаемого, тоже сказку. Фантазирует дивчина, обтачивая для нас мины где-нибудь в Магнитогорске или Челябинске. Ведь ты тоже стал не таким, каким она знала тебя до войны и какого именно любила. Что ни говори, Юрий, а ты тоже стал… до некоторой степени солдафоном… возможно только чуть меньше, чем мы.
— В какой-то мере ты прав, Володька, — согласился Брянский, задумавшись. — Может быть, в сердце нет уже той нежности, что была… Сколько новых привычек, сколько новых жестоких страстей пустили в нем корни. В сердце много кой-чего сгорело за эти годы… Но от этого оно стало… лишь более крепким.
Черныш лежал, опершись на руки, перед костром и смотрел в огонь. Отблески пламени переливались в его глазах.
— Более крепким, — бормотал Сагайда, выскребывая котелок. — Более крепким, а? Здорово!
— Сгорело… Выгорело… Но ради какой цели! — мечтательно произнес Черныш. — Ради такой, лучше которой у человека не может быть ничего.
Брянский не слышал его. Он сидел, обняв белыми руками свои выцветшие парусиновые сапожки, и равномерно покачивался. В этой позе он казался совсем маленьким, было что-то девичье в его остро поднятых плечах с твердыми аккуратными погонами. В глубокой задумчивости он глядел на костер, на пламя, пожирающее зеленые ветки, на которых, закипая, выступает смола.
— Всё, всё мы отдаем тебе, Родина, — произнес он вдруг каким-то странным голосом, ни к кому не обращаясь. — Всё! Даже наши сердца. И кто не изведал этого счастья, этой… красоты верности, тот не жил по-настоящему.
Он продолжал, покачиваясь, смотреть на пламя, хотя, вероятно, ничего не видел и не слышал. Все молчали.
У соседнего костра Хома Хаецкий, облизывая ложку, серьезным тоном рассказывал товарищам:
— …А я ей отвечаю: милая моя Явдошка! Твоего письма, в котором ты просишь денег, я не получал…
Подали команду двигаться. Снова сели на лошадей. Речку переезжали вброд, некоторые лошади пугались воды, брыкались, рвали постромки. Пришлось бойцам, скинув брюки, заходить по грудь в ледяную воду. Перекинув вожжи вперед, они тянули за собой норовистых коней силой, как бурлаки баржу.
— Так и помогают всю дорогу, — сказал какой-то боец, — то лошади людям, то люди лошадям, а все вместе — вперед.
Теснота, шум, ругань, грохотанье подвод, и снова черная дорога и горы, взблески искр из-под копыт, цокот подков. Сзади, разбушевавшись на ветру, догорал высокий мост, а вдоль дороги тлели покинутые костры.
Холодная горная ночь на чужбине невольно располагала к откровенности. Сегодня даже Брянский, всегда сдержанный, охотно делился мыслями с товарищами, которые ехали плечом к плечу с ним. До сих пор Черныш не думал, что этот человек, который, казалось, был целиком занят лишь своими формулами, делами роты, боями, живет еще чем-то другим. Брянского он считал хотя и очень способным офицером, но сухим и до некоторой степени педантом. И, может быть, только эта походная ночь способна была вызвать Брянского на откровенность. Ему, видимо, сейчас хотелось еще и еще говорить о ней, о далекой любимой девушке, говорить хоть в простор, говорить ветру, словно она могла где-то услышать его речь. Его неожиданно горячие слова о ней были овеяны песенной красотой.
— Где б она ни была, я найду ее! — уверял он. — Кончится война, и я вернусь к ней, я отыщу ее!.. Она любит Бетховена. Она будет играть мне. А я буду слушать, вспоминать эту ночь в горах и думать о «бессмертной возлюбленной».
— А почему ты уверен, что она жива? — спросил Сагайда. — Я, конечно, желал бы ей сто лет жить, но ведь ты сам знаешь, что значит сейчас три года. И бомбежки, и пожары, и болезни… Да мало ли что…
— Нет, нет, она жива, она живет! Она у меня крепка, как алмаз! Где-нибудь на Волге, или в Сибири, или на Урале! Может быть, и в самом деле стоит в цеху, обтачивает для нас мины.
— Может быть, это она в азиатских степях на голом месте строила военный завод, — произнес Черныш. — В ветер, в буран, в жгучий мороз. И не забывала о тебе, Юрий!
— Может быть, и сейчас, читая сводки Информбюро, мысленно ищет меня в этих самых Альпах.
— Вот рыцари, вот фантазеры, — смеялся в темноте Сагайда. — Фантазируйте, так теплее!
Черныш оглядывался на ходу и видел горное шоссе, забитое войсками, багровую реку, через которую артиллеристы переправляли пушки, и даль за рекою, где исчезала темная движущаяся масса войск. Чернышу казалось, что эта живая лента тянется до самой границы и дальше, дорогами родной земли, к дому его матери. Может быть, она сидит сейчас перед репродуктором, ожидая отца с работы, и слушает последние известия, накинув шаль на худенькие плечи. И хочет услышать о своем Жене. А Женя… Разве он еще Женя? Ведь он теперь гвардии младший лейтенант Черныш, неведомый матери.
Мост, перегорев, с грохотом повалился в воду.
— Мы сжигаем за собой все мосты, — сказал Черныш.
— То не мы, то фриц, — возразил Сагайда. — Фриц думает, что без мостов не догоним. А Иван и сквозь ад пройдет.
Брянский внимательно смотрел вперед, на тесную щель дороги, в которую вползали войска.
— Сюда, в эти Альпы, можно итти только наступая, — говорил он. — Отступать отсюда невозможно. Это было бы гибелью для всех нас. Но поскольку отступать мы не собираемся, — хрипло засмеялся он, — то и рвемся все выше в эти каменные катакомбы.
Далеко в голове колонны затарахтели подводы, грохотанье все приближалось, и вот уже перед Брянским, Сагайдой и Чернышом заговорили колеса, и кони под ними сами перешли на рысь. Ночь зашумела, заговорила, будя сонные горы…
XIV
Фронт все глубже входил в горы. Началась полоса горных хребтов. Уже не один такой хребет перевалили войска. Сбитый с высот противник откатывался все дальше.
Полки стали на дневку.