прокралась вслед за ним в дом, мяукнула, обозначая свое присутствие, и, невидимая во мраке, устроилась где-то в углу. Чуть не год она не ночевала в доме, но раз теперь в нем появился человек, как она понимала – хозяин, и вроде бы все возвращалось на свою прежнюю колею, кошка тоже хотела вернуться на свое место, что было у нее в этом доме при старом леснике.

В открытых окнах серебрились звезды.

Климов ворочался, не спал. Жесткая скамья резала бока, голова сползала с низкой подушки. Снотворные таблетки он забыл дома. Текли мысли, воспоминания, сами собой, спутанно, без всякого порядка. Климов уходил в них, забывался, а затем, словно очнувшись, осознавал, где находится, ему становилось странно, казалось – это просто сон, что он – здесь, в пустом доме, а вокруг только лес и ни единой человеческой души. Как и почему он здесь оказался? Говорят, все в жизни закономерно. Но какие закономерности привели его сюда, сделали так, что он накануне своего шестидесятилетия, в итоге всего прожитого, совершённого, утратил всё, что у него было, и сейчас в полном одиночестве в этом черном лесу, один на один перед неведомым будущим, которое уже ничего у него не поправит и ничего ему не даст, сколько ни утешай себя, ни подбадривай надеждами, – не прибавит ни сил, ни здоровья, ни покоя, ни радости. И даже неизвестно, будет ли оно вообще… Когда-то, в прошлые времена, в народе говорилось: всё за грехи наши, за грехи… Но какие были у него грехи? И такая ли полагается ему расплата?

Он начинал думать об этом – и не додумывал, наплывали совсем другие видения, картины.

Он опять оказывался в том апрельском дне – с уже сухими тротуарами, мелом начерченными на них «классами», зеленым дымом уже наметившейся листвы в чащах древесных ветвей, – когда убили отца. Он шел из школы домой, ничего не ведая, счастливый от трех «хоров», что получил по рисованию, за арифметическую задачу на доске и ответ по географии, размахивая портфелем, припрыгивая, носками ботинок гоня впереди себя попавшуюся на дороге спичечную коробку. Три «хора» – так еще не бывало; он представлял, как доложит о них матери, какое будет у нее лицо. Теперь можно попросить денег на подкосок, он уже приторговал у одного мальчишки «уточку», она давно не дает ему покоя; девяносто копеек у него собраны, выручка за сданное утильсырье, не хватает шестидесяти до полной цены…

А дома уже лежала сырая от клея телеграмма с черными буквами, которые он помнит до сих пор, совсем особыми телеграфными буквами, которых нет ни в одной книге и вообще больше нигде нет, которые как будто и выдуманы специально для того, чтобы сообщать такие вести…

Он был совершенно счастлив, подходя к дому, входя в ворота, во двор, проходя в подъезд, поднимаясь по лестнице. Даже нажимая звонок – и тогда, в эту минуту он был еще полон своим счастьем: шутка ли – три «хора» сразу, в один день, и все они в дневнике, жирные, крупные, как жуки-носороги… А площадкой выше стояли женщины, жилички дома, притихшие, когда он вошел в подъезд и, прыгая через ступеньки, стал подниматься. И одна из них сказала вполголоса: «Жалко-то как, десять лет всего мальчишке…» Но он ничего не понял, хотя ясно услышал эти слова…

За что судьба уже в десять лет сделала с ним так – оставила без отца? У всех его сверстников были отцы, отцы – товарищи своим детям, то и дело он слышал от них: «Мы с отцом… Отец сказал… Отец мне привез…» А у него даже горло иногда перехватывало, когда он слышал такие рассказы… Их семья и при отце жила скромно, было время карточек, распределителей, пайков, иные что-то получали сверх своих норм, ухитрялись где-то как-то доставать, но отец Климова не умел так делать и не считал это возможным. Что официально положено – тем и надо довольствоваться. А по-другому – ловчить, прибегать к блату, это коммунисту не к лицу… Без отца стало совсем худо. Основной их едой с матерью была картошка. И не приелась, не надоела, осталась на всю жизнь его самой любимой едой. Все школьные годы ботинки, в которых он ходил, всегда латались до последнего, когда уже сапожники отказывались брать их в починку. Мать сама кроила и шила ему из старья, из оставшейся отцовой одежды брюки, пиджачки. В старших классах его сотоварищи уже носили костюмы, галстуки, на праздники одевались еще лучше, в городе действовал «коммерческий» универмаг, по увеличенным ценам там продавались хорошие товары: костюмы и пальто, отрезы коверкота и бостона, «скороходовские» ботинки на коже. А у него и в будни, и в праздники было единственное одеяние – вытертая вельветовая куртка, сшитая еще к восьмому классу и уже короткая ему, тесная в плечах… От тех и военных лет у него остались невытравимые привычки: его руки не могут выбросить ни крохи съестного, ему жаль кинуть в мусор поношенную вещь, все думается – она еще может послужить, пригодиться, ее еще можно переделать, перекроить… Сколько на этой почве возникало у них конфликтов с Валентиной Игнатьевной! Она не застала тех времен, тех голодовок и нехваток, в войну была пятилетней, ничего не запомнила, да и прожила ее семья военное лихолетье не бедственно, отец ее умел устраиваться и добывать. И ей ничего не жаль: смахнуть в мусорное ведро ломти зачерствевшего хлеба («Сделай хоть квас!»), связать узлом и отправить на помойку старые его плащи, брюки, рубашки, свою и его обувь, которая еще крепка, надо только чуть-чуть починить. Но никогда она ничего не отдавала в починку, не перелицовывала старое, даже Лере, когда она была маленькой и можно было бы делать ей костюмчики, пальтишки из его одежды, рубашек. А он в ее глазах – скупец, Плюшкин. «Не позорься! – не раз кричала она ему с самой настоящей ненавистью. – Так уже никто не живет, это смешно! Чинить, перекраивать! Да я в магазин за хлебом в таком не выйду! Мусорное ведро не понесу!»

Звезды медленно подвигались мимо окон, меняя свое расположение на небе. Слабый ветер коснулся вершин, листва невнятно забормотала. Казалось, слышится какая-то речь. Ее невозможно было понять, но Климов ждал, еще один наплыв ветра, посильнее, еще один всплеск шелестящего лепета – и уяснится, что хочет, старается выразить окутанный мраком лес. Потом стихло, и опять настало черное безмолвие, окропленное сверху искрящимися россыпями звезд. Тьма, звезды, бессонье вызвали в памяти Климова другую такую же звездную далекую ночь, ночь сорок второго года, когда он с частью прибыл на фронт, в задонскую степь, под Котельниково, и в темноте их вывели на передовую. Немцы наступали, это был самый разгар их победного движения в глубь страны, на Сталинград и Кавказ, они прошли уже сотни километров от тех рубежей, с которых начали, и еще нигде их надолго не задержали. Завтра они должны были наступать снова. А может быть – и этой ночью…

Но пока было тихо, они отдыхали; поев, покурив эрзац-сигареты из пропитанного ароматическими составами бумажного волокна, где-то там, в ночи, спали возле своих горячих, пропыленных танков, мотоциклов, автомашин. Не спали только дежурные, время от времени стреляя вверх яркими зеленовато- голубыми ракетами. И не спали их пулеметчики: заметив в загоревшемся свете что-нибудь на русской стороне, пропускали в том направлении одну-две очереди трассирующих пуль.

Провожатые, что вели на передовую, знали дорогу и шли быстро, – надо было идти быстро, чтобы скорее кончился шум движения, чтобы не попасть под такую пулеметную очередь наугад. А солдаты, что двигались за ними цепочкой, взводами человек по двадцать – тридцать, ничего не видели в темноте у себя под ногами; каждую секунду кто-нибудь оступался, бряцал оружием или котелком, шепотом ругаясь, кляня темноту, помогая себе матерком. «Осторожно, провод!» – предупреждали ведущие, и по цепи солдат с головы к хвосту повторялось на разные голоса: «Осторожно, провод! Осторожно, провод!»

Наталкиваясь на передних, спустились по крутому склону в овраг. Что-то слабо мерцало справа, отражая бледный свет звезд. Климов напряг зрение, разглядел, что это косые стволы больших минометов на своих опорных плитах. Около них черно бугрилась земля. Кто-то из пехотинцев споткнулся о такой бугор, ойкнул – это была не земля, спали минометчики. Разбуженный приподнялся и под глухой топот солдатских кирзовых ботинок мимо него сказал кому-то из своих вполголоса, а может – самому себе: «Опять ведут… Каждую ночь все ведут, ведут… А к вечеру сызнова пусто…»

На дне оврага было еще темней. Но в этой кромешной тьме шла напряженная суета: с расстеленных на земле шинелей старшины отпускали для взводов и отделений буханки хлеба, другие солдаты – по двое, по трое – тащили от подъехавших кухонь, слышных по звяканью поварских черпаков, фырканью лошадей, ведра с супом и кашей; связисты, устало дыша, пробегали из мрака во мрак, прощупывали провода; кто-то из них, подключившись, прозванивал линию, повторяя: «Сокол, Сокол, ты меня слышишь?»

В голове цепочки послышались новые голоса, это встретили пополнение фронтовые командиры того участка, на который прибыл взвод. На несколько минут бойцов задержали в начале подъема из оврага, посадили на короткую жесткую траву. Стал говорить не видимый в темноте человек, сказал, что он командир роты, лейтенант, назвал свою фамилию. Сейчас подымемся из оврага наверх, сказал он, это и есть передний край, по самой бровке, дальше уже немцы. Надо рассредоточиться влево и вправо, растянуться один от другого метров на десять, чтобы занять весь участок роты. Народу, скрывать нечего, мало, но надо держаться, днем подкреплений не будет, а завтра ночью, возможно, пехоту подбросят еще.

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату