заливающегося звонка – чтобы только успеть быстренько раздеться в подвальном гардеробе и среди беготни и суеты последних опаздывающих зрителей незаметно проскользнуть в концертный зал.
Задние ряды действительно заполнены одной только «зеленой» молодежью, одетой буднично и весьма пестро: свитера, полуспортивные костюмчики из дешевой синтетики, джинсовые куртки. Энергия юнцов еще не угомонилась: пересаживания, оклики, гам, щебетанье, – точно птичий базар. Живописно торчат тарзаньи вихры «стильных» парней, подрагивают и смешно болтаются вслед за каждым движением головы девчоночьи «хвостики», перехваченные у затылка бархатными ленточками. Кое-кто, примчавшийся прямо с занятий и не успевший утолить голод, дожевывает схваченный в буфете пирожок; любители мороженого глотают его большими кусками, торопясь расправиться со своими порциями, потому что уже начало: уже затворяются дубовые двустворчатые двери зрительного зала, а у прохода, ведущего в задние ряды, на своем постоянном месте уже чернеет массивная фигура князя Голицына с седобородой, склоненной к правому плечу головой. Ему далеко за восемьдесят, он настоящий князь, из тех исторических Голицыных – с гербами, каретами и лакеями. В молодости у него все это тоже было. Были деньги, скаковые лошади, дома в обеих столицах. Англоманствуя, он увлекался стендовой стрельбой по голубям и тарелочкам, да переложил в один из патронов бездымного пороха. Сильной отдачей ружейного приклада ему перебило ключевую кость, почему и склонена у него набок голова. За границу во время революции не уехал, спокойно примирился с потерей титула, привилегий, богатства, без колебаний и не видя в этом никакого трагизма сразу же повел трудовую жизнь музыканта-флейтиста в симфоническом оркестре. Игре на флейте выучился в Италии ради удовольствия и забавы, а стало профессией на целых полвека и куском хлеба. Давно уже на выслуженной пенсии, совершенно одинок, и вечерами по привычке приходит в филармонию, – кто бы ни выступал, какой бы ни шел концерт. Как «своего» князя пропускают бесплатно, места ему не нужно, – в своем старом, черном, потертом, еще оркестрантском костюме, пожелтевшей крахмальной манишке и белоснежных, потому что из целлулоида манжетах он в продолжение всего концерта стоит у бархатной портьеры последних дверей зрительного зала. В антракте в курительной комнате, куда мужчины бегут поспешно, чтобы за краткий перерыв успеть наглотаться дыма, а он входит медлительно-величаво, выше всех, хотя и сутуловато-сгорбленный, с головою, почти лежащей на плече, он достает из внутреннего пиджачного кармана обугленную прямую трубку, из заднего кармана брюк – плоскую металлическую коробочку с волокнистым светло-желтым табаком, медлительными движениями слегка дрожащих, больших в кистях рук набивает трубку, не спеша поджигает спичкой табак, вкусно затягивается вязким, сладковато- медовым дымом, распускает над головой одно-два сизых широких кольца, и тогда даже те, кто сомневается в его стародворянском происхождении, наглядно видят всю его непростую, княжескую породу и готовы ее признать без всяких дипломов и грамот…
Закрытые двери еще не раз и не два приоткрываются вновь – это поспешно проскальзывают самые последние парни и девушки, заполняют стулья, оставшиеся пустыми.
В скоплении молодежи, одной только молодежи шестнадцати – двадцати лет, странно выглядит и у всякого, бросившего на нее взгляд, вызывает недоумение одинокая, уже заметно немолодая худощавая женщина с маленькой светлой головкой на тонкой шее, негустыми, если не сказать более – жидковатыми, соломенного цвета волосами, искусно уложенными прядка к прядке, вся какая-то подобранная и напряженная, сидящая на своем месте в явном, хотя и скрываемом, неподвижном беспокойстве. Весь вид ее красноречиво говорит, как она тщательно и обдуманно собиралась, но тем не менее все-таки кажется, что сюда, в зрительный зал, ее занесло просто какое-то недоразумение, и она сама удивлена и не слишком хорошо понимает, зачем и почему она здесь, да еще в этих задних, неудобных, не подходящих ей рядах.
Продолговатый высокий филармонический зал с портретами композиторов «могучей кучки» на боковых стенах – все такой же, каким он был и тогда, при первых выступлениях Валентина Балабанова.
Артистическая его карьера началась совершенно неожиданно для всех, его знавших, и для него самого. До двадцати лет он даже в самодеятельности не участвовал и не подозревал, что у него есть голос – хотя этот его голос, ставший ошеломительным открытием и разом повернувший в самом неожиданном направлении его судьбу, был при нем всегда: громкий, басисто-крепкий и такой долгий в звучании, что, казалось, его раздувает не человеческая грудь, а необъятные кузнечные мехи. Но шел этот голос только на то, чтобы на футбольных матчах на потеху приятелям громче всех кричать с трибуны: «Судью на мыло!» – да еще пугать девчонок в гулком чертежном зале техникума, ибо в ту пору, как его голосу явиться миру и стать удивляющим, завораживающим чудом, Валентин Балабанов был самым обыкновенным, даже, если сказать правду, заурядным студентом строительно-монтажного техникума и целыми днями и вечерами корпел над дипломным проектом на верхнем этаже учебного здания. Тему этого проекта Людмила Андреевна помнит до сих пор, ибо тогда она тоже была студенткой этого же техникума и тоже корпела над своей дипломной в этом же зале. Только у нее была схема вентиляционного устройства производственного цеха кондитерской фабрики, а Балабанов чертил и рассчитывал вентиляцию завода огнеупорного кирпича. Утомив глаза до мельтешения черных и белых пятен, устав гнуться над чертежной доской, он бросал карандаш и линейку, расправлял плечи, грудь, набирал полные легкие воздуха и, распахнув свой широченный, как у акулы зев, над головами пригнувшихся к ватману сосредоточенных девчонок оглашал просторы зала могучим ревом: «Жил-был король когда-то, при нем блоха жила. Блоха! Ха-ха! Блоха? Ха-ха!» Остальных слов он не знал, поэтому всегда повторялось только это. Но уж от его «ха-ха» дрожали каменные стены зала и звенели стекла окон.
В это время в городе проходил смотр студенческой самодеятельности, и друзья сказали Балабанову: чего ты тут даром орешь, пойди гаркни там, гляди, еще приз получишь! У техникума в этот год с самодеятельностью было слабовато, комсомольские организаторы тоже ухватились за Балабанова: Валька, выручи, ну что тебе стоит! И он – из простого озорства, не более того, согласился: отчего не развлечь себя на пару деньков, уж очень надоела чертежная доска и копоткие расчеты.
Ему быстренько нашли аккомпаниаторшу, школьную учительницу музо. Валька выучил до конца слова, и несколько раз они прорепетировали в физкультурном зале, где стояло заигранное, дребезжащее пианино. Те, кто случайно слышали эти репетиции, оценили только их громкость: «Ну, брат, у тебя и глотка! Здоров же ты орать!» – «А что? – самодовольно отвечал Валька. – Ору правильно. На первую премию».
Он действительно взял первую премию, удивив, поразив и восхитив всех членов жюри и всех, слышавших его выступление. В качестве почетного гостя на смотре самодеятельности присутствовал Хренников; он тоже не остался равнодушным и якобы даже сказал так: «Я такой «Блохи» еще не слышал!» На Вальку тут же, за кулисами, налетела целая толпа мигом родившихся поклонников, доброжелателей, советчиков и всяких деятелей из филармонического, концертно-музыкального мира: «Такой голос! Это же феноменально, вам надо учиться, выступать, вас ждет известность, слава!»
У Вальки закружилась голова. К чертежной доске он больше не вернулся, вентиляция кирпичного завода так и осталась недоделанной. Как по волшебству перед ним открылось множество соблазнительных возможностей, в том числе возможность учиться сразу в трех местах – в Москве, Киеве и Одессе. Выбирать, вероятно, нужно было Москву, но он выбрал Одессу, потому что там из преподавателей кто-то стажировался в Италии и самолично, а не на пластинках, слышал лучших мировых певцов.
В Одессе Валька сделал сказочные успехи. В общем, если вдуматься, ничего необычного не было: пение было его призванием, и он просто пришел к тому, к чему был предназначен. Вернулся он уже профессиональным певцом с отлично поставленным басом своего собственного характера и оттенка, со всеми артистическими манерами, свободно чувствующим себя на сцене, не боящимся публики, зала, полностью владеющим своим голосом и, что очень важно для артиста, уверенным в том, что голос всегда ему послушен и не может его подвести. Он уже зарабатывал выступлениями, у него уже водились деньги, он приехал отлично одетый, с собственным артистическим гардеробом; главное место в нем занимал фрак, сшитый стариком евреем, который всю свою долгую жизнь обслуживал одесский оперный театр, приезжавших в Одессу гастролеров и шил фраки многим знаменитостям. Вальке Балабанову он сказал так: «Мои фраки пели на всех императорских сценах России! Но то был материал! Разве с ним можно сравнить это ваше трико?! Нет-нет, я совсем его не хаю, кунцевская фабрика, что может быть лучше, но вы сами понимаете, что Кунцево – это не Лондон и даже, извините не Лодзь… Однако вы не волнуйтесь, молодой человек. Что касается вашего пения – то это не моя специальность, а выглядеть на сцене вы будете не хуже Федора Ивановича Шаляпина, хотя у вас совсем не тот рост и не те, извините, плечи…»
– А вы помните, какие плечи были у Шаляпина? – спросил Балабанов.