Польши…», «Проходим Копенгаген»… Но в круглом окне только белела ровная, как снежное поле, плоскость облачного слоя внизу, под тонким, остро торчащим крылом, и синело вверху небо. Синева была не земная – гораздо гуще, темней, с фиолетовой примесью.

Прасковью Антоновну тянуло нет-нет да посмотреть в окно, а Таня, сидевшая справа, – как разместились в самолете, застегнули ремни, так ни разу и не повернула голову к окну. Привыкла к полетам, виды из самолетного окна не вызывали у нее интереса. Откинув спинку кресла, она спокойно полулежала в нем, иногда закрывала глаза, но даже когда дремала – легкая неопределенная полуулыбка оставалась в ее лице, вокруг ее тонких девичьих губ, лишь слегка тронутых бледной, телесного цвета, помадой. Она была сдержанна, молчалива, говорила Прасковье Антоновне только самое нужное, вовремя, кратко и точно подсказывала, что надо сделать, когда в аэропорту проходили через пограничный и таможенный контроль, заполняли различные бланки. Действительно, она была опытна, знала порядки, правила, и это внушало Прасковье Антоновне чувство надежности и полной защищенности. Но больше Таня ни о чем не заговаривала с Прасковьей Антоновной, не расспрашивала ее, никаких других бесед между ними не завязывалось, какая-то непроницаемая оболочка как бы незримо обволакивала Таню, и эта ее вежливая холодновато-спокойная замкнутость была несколько обидна Прасковье Антоновне. Она полагала, что будет не так; ей хотелось с Таней какой-то душевности, откровенности, она уже любила ее, родственно приняла всем сердцем с первой же минуты знакомства, уже за одно то, что они только вдвоем будут по другую сторону границы, что в содружество их соединяет не просто какой-либо случай, это связано с Леней, посвящено ему, ей хотелось, чтобы Таня расспрашивала о нем, чтобы в ней было любопытство к нему, к его детству, поступкам, мечтам, планам, хотелось чувствовать, что Тане он небезразличен, хотя бы уже потому, что без него не было бы этой их поездки, что это к нему летят они в огромном самолете через всю Европу и каждый шаг в их путешествии так или иначе связан с ним, с его именем, образом…

Пассажиры вели себя по-домашнему, совершенно спокойно: кто дремал, полулежа в кресле, кто читал газету или журнал, кто играл с соседом в шахматы, втыкая фигурки на колышках в маленькую доску, чуть больше ладони.

Наступило время завтрака. Каждый пассажир получил от стюардессы пластмассовый поднос с порциями вареной курицы, масла, сыра, чашечкой для кофе. И сам кофе – в металлическом сосудике. Все с аппетитом жевали; мужчины, порывшись в своих толстых портфелях, к аэрофлотскому завтраку добавляли по стопке водки или коньяку из прихваченных в дорогу запасов. Кабина самолета из кинозала превратилась в ресторан. Кое-где над креслами и головами пассажиров поднялся и слоисто повис, расплываясь, душистый сигаретный дымок. Не верилось, что внизу девять километров пустоты и что неподвижный, только лишь издающий легкий ровный свист, наполненный сытым, дремотным покоем, медлительно расплывающимся сигаретным дымком самолет несется в стратосферной высоте с невероятной, невообразимой скоростью.

Скорость передвижения и правда превышала все нормальные человеческие представления: не прошло после завтрака и полутора часов, как в проходе с подносиком в руках появилась та же голубая, мило улыбающаяся стюардесса, раздала мятные конфетки и попросила всех опять закрепиться в креслах ремнями. Самолет уже начинал снижаться.

Он снижался уступами, и каждый момент потери высоты явственно чувствовался: вдруг как бы проваливался пол, из него, из кресла, подлокотников исчезала твердость; так длилось несколько коротких, неприятных секунд, потом пол снова упруго нажимал, надавливал снизу на ноги, и кресло, подлокотники, на которые опирались руки, обретали твердость. Облака внизу мелькали лохматые, серые, как-то неряшливо раздерганные, точно бы испачканные. Что-то желтело меж ними, в некоторых местах угадывалась тусклая зеленца.

Это была земля, Франция…

8

Вечером, часов в семь, после недолгого ужина в маленьком, простеньком зальце гостиничного ресторана, Таня сказала Прасковье Антоновне:

– Вы не будете возражать, если я вас оставлю часа на два одну? Хочется повидаться с подругами. Они знают, что я приехала, ждут…

В ее неизменном, улыбчивом выражении проскальзывало легкое смущение.

– Конечно, конечно, Танечка, поступайте, как вам хочется, – поспешно, с готовностью ответила Прасковья Антоновна. – А я отдохну, посижу немного – да и лягу. Утомительный все-таки день. Вы – молодая, я вижу – вы вроде и не устали совсем, а у меня все косточки гудят…

Тане все-таки было совестно, что сразу же по приезде, в первый парижский вечер, она покидает Прасковью Антоновну в гостинице ради своих институтских подруг, и, чтобы скрасить ей одиночество, она сказала:

– Вы и погулять можете, если захотите. От гостиницы налево – сразу же бульвар Монмартр, вечером там очень красиво, огни, рекламы… Пройдитесь, только больше никуда не сворачивайте, чтоб не заблудиться… А часов в одиннадцать я уже вернусь.

Прасковья Антоновна совершенно искренне отпускала Таню, без всякой внутренней обиды. Нетерпеливое желание девушки было вполне понятным, естественным и простительным. По дороге из аэропорта в центр города, называя Прасковье Антоновне парижские улицы и площади, по которым проезжали, она упомянула вскользь, что несколько ее подруг живут здесь уже третий год – замужем за посольскими и торгпредскими работниками. Одной повезло – сразу же после выпуска попала на должность переводчицы в пресс-центре. Как же усидеть в совсем близком расстоянии от них, когда так хочется свидеться, узнать новости их жизни; у одной уже растет мальчик, лопочет сразу на двух языках, забавно путая русские и французские слова…

В ванной комнате перед зеркалом Таня поправила прическу, оглядела себя мельком, поворачиваясь к зеркалу боком, спиной; впрочем, благодаря какому-то искусству, ей без особых стараний все время удавалось сохранять элегантный, свежий вид: белая, из какой-то синтетики блузка и темно-синий ее костюмчик не мялись, волосы, сбрызнутые лаком, ненарушимо сохраняли свою укладку.

И тут же она исчезла.

Гостиничный номер, в котором осталась Прасковья Антоновна, был маленький, тесный: две кровати под розовыми покрывалами с мягкими валиками вместо подушек, приделанный к стене, без ножек, как в вагонных купе, столик, подле него – стул с вытертой плюшевой обивкой. И все. Никаких украшений, ничего лишнего. За узкой дверью – крохотных размеров туалетная комната, а в ней – укороченная ванна, в которой можно только сидеть, раковина умывальника с двумя кранами.

Все свидетельствовало, что гостиница – убогая, самая простая и, вероятно, по парижским, европейским понятиям – самая дешевая, хотя, если перевести на советские рубли и цены, она была совсем не дешевой, а очень даже дорогой, немыслимо дорогой: этот номер, сказала Таня, стоит в сутки больше ста франков – около двадцати рублей. Таня обронила это просто так, попутно, парижский уровень цен был ей привычен, не удивлял, а Прасковья Антоновна испытала смущение, услыхав от Тани эти цифры: какие из-за нее расходы! Сказали бы ей там, в Ольшанске, во что обойдется самолетный билет, сколько стоят французские отели – ох, не хватило бы у нее совести принимать такие дары!

Одно лишь радовало в номере – веселенькие, в розовых цветочках, обои на стенах. Встретить их было неожиданно, такой вокруг модерн, он начался прямо в аэропорту – бетон, стекло, металл, потом – автострады с перекидными мостами, несущиеся потоки автомобилей самых новейших форм, удивляющая, восхищающая автоматика – даже в этом заурядном, десятого разряда, отеле: входные стеклянные двери сами разъехались в стороны, лишь только Прасковья Антоновна и Таня приблизились к ним, выйдя из такси, – и вдруг эти веселенькие, какого-то даже беспечно-легкомысленного вида, цветочками, обои, отдающие старомодностью, прошлым веком, заставляющие вспомнить романы Бальзака, Золя…

Хаос впечатлений дня, смешавшихся, наслоившихся друг на друга, плыл в глазах Прасковьи Антоновны. Утром была еще Москва, резкий ветер над аэродромным, закованным в бетон, полем – с предощущением близких уже морозов, снежной зимы, молодые румянолицые пограничники в зеленых фуражках, серых ворсистых шинелях, проверявшие у трапа паспорта… И вот эти кровати, эти обои, этот висящий, как в железнодорожном вагоне, без ножек, столик, чуть больше туалетного, в следах-кружочках стоявших на нем стаканов, в темно-коричневых прожогах дымивших на его краях сигарет, и это – Париж, всамделишный, самый настоящий Париж…

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату